Так что, по-настоящему, делать укол не было нужды; его голова уже начала мотаться туда-сюда, а глаза затуманились. К тому времени, как сестра сумела подобраться к нему сзади, чтобы вытащить иглу, он уже совсем согнулся, лежал прямо на полу и рыдал. Слезы даже не смачивали лица, а разбрызгивались широко вокруг, когда он мотал головой, лились потоком, словно он сеял их, как семена. «А-а-а-а», — тихо подвывал он. Он не вздрогнул, когда она выдернула иглу.

Он, наверное, всего лишь на минуту вернулся к жизни, чтобы сказать нам что-то, что ни один из нас не позаботился услышать или попытаться понять, и это усилие выжало его досуха. Этот укол в ягодицу был так же напрасен, как если бы она колола мертвеца — не было сердца, чтобы разогнать его кровь, не было вен, чтобы перенести ее к голове, не было мозга, чтобы умертвить его своим ядом. Она с таким же успехом могла бы уколоть высохший труп.

— Я… устал…

— Итак, я полагаю, мальчики, вы достаточно храбры, чтобы мистер Банчини отправился в кроватку.

— …У-жас-но устал.

— Доктор, а вы осмотрите, пожалуйста, Уильямса. У него часы разбились, и он порезал руку.

Пете больше никогда не пытался устроить что-либо подобное и больше никогда к этому не стремился. Теперь, когда он пытается выступать во время собрания, его стараются быстро успокоить, и он затыкается. Время от времени он встает и мотает головой, и сообщает нам, как он устал, но теперь это не жалоба, не извинение и не предостережение — он покончил с этим. Это вроде старых часов, которые не показывают время, но и не могут остановиться: со стрелками, лишенными формы, и циферблатом, лишенным цифр, и со звонком, который давно заржавел; старые, ненужные часы, которые все же продолжают тикать — только это ничего не значит.

* * *

Группа все еще разбирает по частям бедного Хардинга, а стрелки показывают два часа.

В два часа доктор начинает ерзать на стуле. Доктор всегда чувствует себя на встречах некомфортно — разве что когда говорит о своей теории; он предпочитает сидеть в кабинете, вычерчивая графики. Он поерзал, откашлялся, сестра смотрит на часы и велит нам принести столы обратно из ванной комнаты. Нашу дискуссию мы продолжим завтра в час. Острые выходят из транса, украдкой поглядывая на Хардинга. Их лица горят от стыда, они только что осознали, что снова сваляли дурака. Некоторые из них двинулись через холл в ванную, чтобы принести столы, другие слоняются у стеллажей, проявляя недюжинный интерес к старым журналам, но на самом деле они избегают Хардинга. Их снова хитрым маневром заставили поджаривать на угольях одного из своих друзей, словно он был преступником, а они все — прокурорами, судьями и присяжными. В течение сорока пяти минут разрывали человека на части, так, словно бы им это доставляло удовольствие; они выстреливали в него вопросами типа: как он думает, почему не может удовлетворить свою жену; почему он настаивает, что у нее никогда ничего не было с другими мужчинами; как он рассчитывает поправиться, если не отвечает честно? — вопросы и провокации, пока им самим не станет от этого тошно, и теперь им больше не хочется оставаться около него.

Глаза Макмерфи следят за ними. Не встал со стула. Он снова выглядит озадаченным. Некоторое время сидит на стуле, глядя на Острых, потирая карточной колодой рыжую щетину на подбородке, затем, наконец, встает, зевает и потягивается, почесал живот углом колоды, затем сунул ее в карман и двинулся туда, где потный Хардинг сидит в одиночестве.

Макмерфи одну минуту смотрит на Хардинга сверху вниз, затем опускает большую руку на спинку стоящего рядом деревянного стула, поворачивает его так, чтобы спинка оказалась лицом к Хардингу, и садится верхом, словно на маленькую лошадку. Хардинг ничего не замечает. Макмерфи похлопал по карманам, пока не нашел сигареты, вытащил одну и зажег; держит ее перед собой и хмурится, глядя на кончик, потом облизывает большой и указательный пальцы и выравнивает огонек.

Все стараются не смотреть друг на друга. Я не могу даже сказать, заметил ли Хардинг Макмерфи вообще. Хардинг свел тощие лопатки так, что они почти касаются друг друга, он чуть ли не обернулся ими, словно зелеными крыльями. Он сидит очень прямо на краешке стула, зажав руки между коленями. Он смотрит прямо перед собой, бормоча что-то под нос, стараясь выглядеть спокойным, а сам закусил щеки, и это придает ему вид улыбающегося черепа, совсем не спокойно улыбающегося.

Макмерфи сунул сигарету между зубов, сложил руки на деревянной спинке стула и уперся в них подбородком, зажмурив глаз из-за дыма. Другим глазом он некоторое время смотрит на Хардинга, потом начинает говорить, а сигарета поднимается и опускается вместе с губами.

— Скажи мне, приятель, эти маленькие ветречи всегда так проходят?

— Всегда проходят? — Хардинг перестает бормотать. Он уже больше не жует щеки, но все еще смотрит прямо перед собой, куда-то за плечо Макмерфи.

— Это что, обычная процедура для этих фестивалей групповой терапии? Встреча со связкой цыплят, которых следует ощипать живьем?

Хардинг рывком повернул голову, и его глаза уперлись в Макмерфи, только сейчас он заметил, что кто-то сидит прямо перед ним. Его лицо смялось, потому что он снова закусил щеки. Он опускает плечи и откидывается на спинку стула, старается выглядеть расслабленным.

— Ощипать живьем? Боюсь, что ваша оригинальная речь пропадает даром, вы зря теряете со мной время, друг мой. У меня нет ни малейшего представления, о чем вы говорите.

— Ну что ж, тогда я тебе объясню. — Макмерфи повысил голос; и хотя не смотрит на других Острых, говорит для них. — Стая видит каплю крови у какого-нибудь цыпленка, и все они начинают ощипывать его заживо, понимаешь, пока не обдерут до костей, не разорвут его на клочки, не разделят на кровь, кости и перья. Но обычно парочка из толпы не участвует в скандале, тогда приходит их черед. И снова парочка не участвует, и ее ощипывают до смерти, и еще, и еще. На такой вечеринке можно уничтожить целую стаю — это вопрос нескольких часов, приятель. Я такое видел. По-настоящему ужасное зрелище. И единственный способ предотвратить это — с цыплятами — надеть им на глаза шоры. Тогда они не могут видеть.

Хардинг сплетает длинные пальцы на колене и подтягивает его к себе, откинувшись на стуле.

— Вечеринка «ощипай живьем». Это, без сомнения, удачная аналогия, мой друг.

— И именно об этом напомнила мне встреча, на которой я только что присутствовал, старина, если ты хочешь узнать грязную правду. Она напомнила мне стаю грязных цыплят.

— Получается, я — цыпленок с каплей крови?

— Это точно, старина.

Они все еще ухмыляются, глядя друг на друга, но их голоса стали такими тихими и напряженными, что мне приходится пододвинуться к ним со своей шваброй, чтобы услышать. Другие Острые тоже подошли поближе.

— А хочешь узнать кое-что еще, старина? Хочешь знать, кто ощипывает этого первого цыпленка?

Хардинг ждет, когда он продолжит.

— Эта старая нянька, вот кто.

В наступившей тишине послышался испуганный вой. Я слышу, как в стенах сработали и зашумели машины. Хардинг переживает тяжелые минуты, ему трудно удержать руки, но он все еще пытается вести себя спокойно.

— Итак, — говорит он, — это все так просто, так тупо и просто. Вы провели в этом отделении шесть часов и уже упростили все работы Фрейда, Юнга и Максвелла Джонса и суммировали их в одну аналогию — вечеринка «ощипай живьем».

— Я не говорю о Фреде Юнге и Максвелле Джонсе, приятель, я просто говорю об этом дешевом собрании и о том, что эта нянька и остальные ублюдки сделали с тобой. Если называть вещи своими именами.

— Сделали со мной?

— Это точно, сделали. Сделали, не оставив тебе ни шанса. Ты, должно быть, совершил что-нибудь этакое, если нажил такую кучу врагов, приятель, потому что, похоже, они на тебя взъелись всем миром.

— Это уж слишком. Вы совершенно ничего не поняли, целиком и полностью проглядели и проигнорировали тот факт, что все это они делали для моей же пользы! Что любой вопрос, поднятый персоналом, и в частности мисс Рэтчед, обсуждается исключительно из терапевтических соображений. Должно быть, вы не услышали ни слова из теории терапевтического общества доктора Спайвея, или у вас недостаточно образования, чтобы уяснить происходящее. Я разочарован в вас, мой друг, о, очень разочарован. Сегодня утром вы показались мне умнее: возможно, невежда и олух, разумеется, твердолобый хвастун с чувствительностью не больше чем у портновского утюга, но, тем не менее, в основе своей — неглупый человек. Но при всей своей наблюдательности и проницательности я, видимо, тоже иногда ошибаюсь.