Все происходило зимним утром. На мне была куртка — нам их купили, когда мы выиграли чемпионат, — красно-зеленая, с кожаными рукавами и эмблемой в форме футбольного мяча, пришитой на спине. Из-за этой куртки многие негритянские девочки на меня таращились. Я снял ее, но они все равно таращились. Тогда я был намного больше.

Одна из девчонок оставила свою машину, огляделась, чтобы убедиться, что старшего нет поблизости, а потом подошла ко мне. Поинтересовалась, собираемся ли мы играть сегодня вечером, и сказала, что у нее есть брат, который играет в защите. Мы немного поговорили о футболе и прочем таком, и я заметил, что ее лицо расплывается, словно в тумане. Это хлопковый пух летал в воздухе.

Я сказал ей о пухе. Она закатила глаза и прыснула в кулак, когда добавил, что вижу ее лицо словно туманным утром во время утиной охоты. Она в ответ: «И что бы мы с тобой делали, если бы остались одни, там, во время утиной охоты?» Я сказал, что она могла бы позаботиться о моем ружье, и все девушки вокруг захихикали. Я и сам посмеялся своей остро́те. Мы все еще болтали и смеялись, когда она вдруг схватила мои руки и сжала пальцами. Черты ее лица приобрели резкость; я видел, что она напугана, что ей страшно.

— Давай, — прошептала она мне, — забери меня, большой мальчик. Забери с этой фабрики, из этого города, из этой жизни. Увези меня куда-нибудь: хоть на утиную охоту, хоть куда. Ну же, большой мальчик, ну?

Ее темное хорошенькое личико блестело прямо передо мной. Я стоял с открытым ртом, пытаясь придумать, что ей ответить. Несколько секунд мы стояли друг против друга, сцепившись руками. Затем звук странно изменился и что-то начало отталкивать ее от меня. Какая-то невидимая сила зацепила эту цветастую красную юбку и потянула от меня. Она хваталась за мои руки, а когда оторвалась от меня, ее лицо как бы раздвоилось и стало мягким и текучим, словно тающий шоколад за этим летящим хлопковым туманом. Она рассмеялась, крутанулась, и я увидел желтые ноги, когда юбка поднялась волной. Она подмигнула мне через плечо, убегая обратно к своей машине, где кипа волокон сваливалась со стола на пол; она сгребла ее и легко побежала по проходу между машинами, чтобы бросить волокно в бункер; а потом скрылась за углом, и больше я ее не видел.

Веретена, наматывающие и крутящиеся, челноки, прыгающие вокруг, бобины, пронизывающие воздух нитями, вымытые добела стены и серо-стального цвета машины, и девушки в цветастых юбках, и все вместе, опутанное белой паутиной, оплетающей фабрику, — все это, опутавшее меня и каждого, приходило на ум всякий раз, когда что-то в отделении мне об этом напоминало.

Да. Это было то, что я знал. Отделение — всего лишь фабрика для Комбината. Оно предназначено, чтобы исправлять здесь ошибки, совершающиеся по соседству, в школах, в церквях — для этого и существует больница. Когда законченный продукт возвращается обратно в общество, все решают, что он так же хорош, как и новый, иногда даже лучше, и это наполняет радостью сердце Большой Сестры. Нечто во всех отношениях изменилось и стало другим, и теперь является функциональным, хорошо прилаженным механизмом, воплощенный кредит доверия всему окружающему и чудо, к которому так приятно было приложить руку. Смотреть, как он теперь ходит по земле с хорошо сваренной арматурной улыбкой, определенный куда-нибудь в милое местечко по соседству. Он наконец приспособился к окружающему…

«Ну что ж, я никогда не видел таких потрясающих изменений, как те, что произошли с Максвеллом Табером с тех пор, как он вернулся из этой лечебницы; немного осунулся, небольшие круги под глазами, немножко потерял в весе и знаете что? Он теперь новый человек. Господи, современная американская наука…»

И свет в его подвальном окне прошлой ночью, каждую ночь. Элементы задержки реакции, внедренные техниками, дают проворность его пальцам, когда он склоняется над своей женой, наглотавшейся снотворного, его маленькие девочки — четырех и шести лет, соседи, с которыми он играет в боулинг по понедельникам; он приспособился к ним, как и был приспособлен. Так они об этом рассказывают.

Когда он наконец покидает их через предназначенное ему количество лет, город любит его всей душой, и газета публикует фотографию, как в прошлом году в день уборки кладбища он помогал бойскаутам, и его жена получает письмо от начальника колледжа о том, каким вдохновляющим примером был Максвелл Уилсон Табер для молодежи.

И даже бальзамировщики, эта парочка скупердяев и вымогателей, заколебались: «Да уж, вы только посмотрите на него: старина Макс Табер, он был из хорошего теста. Что вы скажете, если мы обиходим его по высшей и не возьмем с его жены лишка».

Все это приносит радость сердцу Большой Сестры, говорит о ее мастерстве и успехах, о всей индустрии в общем и целом. Все счастливы видеть продукт своего труда.

Но с новеньким совсем другая история. Даже самого лучшего поведения новенький нуждается в некоторой доработке, дабы привыкнуть к распорядку; вы также никогда не можете сказать, когда этот конкретный прибудет, и не будет ли он достаточно глуп, чтобы дурить всех направо и налево, устраивая настоящую неразбериху и представляя собой угрозу всей гладкости заведенного порядка вещей. А как я уже объяснял, Большая Сестра по-настоящему готова выйти из себя, если что-то нарушает заведенный порядок.

* * *

Перед полуднем они снова включили туманную машину, но включили ее не на полную мощность — туман не настолько плотный, и я могу кое-что разглядеть, если напрягусь. Когда-нибудь я перестану напрягаться и позволю себе потеряться в тумане, как живут некоторые Хроники, но в тот раз я заинтересовался новым парнем — я хотел посмотреть, как он все воспримет, когда начнется собрание группы.

В десять минут первого туман совершенно рассеялся, и черные ребята говорят Острым, чтобы они расчистили место для собрания. Все столы вынесены из дневной комнаты в ванную через коридор напротив — и, как говорит Макмерфи, можно начинать танцы.

Большая Сестра следит за всем через окно. Она уже три часа не отходит от него, даже на обед не пошла. Пол дневной комнаты освободили от столов, и ровно в час доктор выходит из кабинета, кивает Большой Сестре, проходя мимо нее, и садится в кресло как раз слева от двери. Пациенты тоже садятся; затем подтягиваются маленькие сестры и практиканты. Когда все уселись, Большая Сестра поднимается со своего места и отходит в глубь сестринского поста к стальной панели с циферблатами и кнопками, включает что-то вроде автопилота, чтобы управлять всем, пока ее не будет, и входит в дневную комнату, неся с собой амбарную книгу и полную корзину записок. Ее форма, даже после того как она провела здесь полдня, накрахмалена так туго, что даже нигде не помялась; потрескивает на швах, словно замерзшая холстина, когда ее складываешь.

Садится справа от двери.

Только она уселась, Старина Пете Банчини поднимается и начинает трясти головой и причитать:

— Я устал, Господи. О, я ужасно устал… — Он так всегда делает, когда в отделении появляется новый человек, который, может, будет его слушать.

Большая Сестра даже не смотрит на Пете. Она просматривает бумаги в корзине.

— Пусть кто-нибудь сядет рядом с мистером Банчини, — говорит она. — Успокойте его, чтобы мы могли начать собрание.

Билли Биббит идет к нему. Пете повернулся лицом к Макмерфи и качает головой из стороны в сторону, словно сигнальный семафор на железнодорожном перекрестке. Он проработал тридцать лет на железной дороге; теперь страдает от истощения, но по старой памяти все еще функционирует.

— Я у-у-стал, — говорит он, поворачивая лицо к Макмерфи.

— Расслабься, Пете. — Билли кладет веснушчатую руку на колено Пете.

— …Ужасно устал…

— Я знаю, Пете, — похлопывает по костлявому колену, и Пете отворачивает лицо, понимая, что никто сегодня не отзовется на его жалобу.

Сестра снимает наручные часы, сверяет с настенными, подводит свои и укладывает их в корзину. Потом берет из корзины папку.