Изменить стиль страницы

— Джил, я вовсе не ищу сочувствия. Я сказал то, что думаю; больше мне пока нечего сказать. — Конрад поднял было руку, но тут же беспомощно уронил ее.

Джил все еще беззвучно всхлипывала, когда в трубке раздался голос охранника, объявившего, что время свидания истекло. А Конраду казалось, что прошло минуты две от силы. И все это время они говорили… о чем! о хубаюхе!

Поднеся трубку как можно ближе, Конрад сказал:

— Передай Карлу и Кристи, что говорила со мной, хорошо?

Джил кивнула.

— Скажи им, что я очень-очень люблю их. И скучаю по ним.

Джил снова кивнула. Конрад молча смотрел на жену. Но взгляд его выражал скорее не тоску, а беспомощность.

— Увидимся через неделю. — И сам почувствовал, что сказал это неуверенно, как будто спрашивая.

Джил молча кивнула. Конрад:

— Я люблю тебя, Джил, дорогая!

Джил нежно прошептала в трубку:

— Я тоже люблю тебя!

Повесив трубку, она все сидела и смотрела на мужа, плотно сжав губы.

Что они означают, эти плотно, как будто в отчаянии, сжатые губы? Что ему обо всем этом думать? Конрад послал Джил воздушный поцелуй и, все еще не выпуская телефонную трубку, сделал вид, что обнимает ее. Она послала ему ответный поцелуй, однако губы ее так и остались плотно сжатыми. Джил повернулась, собираясь уходить, и у Конрада возникло ужасное предчувствие, что он не увидит ее в следующее воскресенье, вообще никогда больше не увидит. Что ждет его в будущем, кроме общей комнаты? Где мир съеживался до самых примитивных инстинктов, где не оставалось места рассуждениям о справедливости, а уж тем более о душе. «Привет, Конрад. Как делишки, приятель?»

Бараки Санта-Риты напоминали сараи с большими, мрачными, из темного дерева пролетами в два этажа. Камеры оказались совсем не такими, какими их представлял себе Конрад. Это были какие-то стойла, или даже клетушки свинарника. Как и на многих свинофермах, они были обмазаны бетоном грязно-бурого цвета и оштукатурены. В каждой камере площадью пять на девять футов едва помещались двухъярусная металлическая койка, привинченная к полу, и металлический сваренный санузел из раковины и унитаза. Окон не было, а дверью служил толстый деревянный брус вроде крышки корабельного люка, с прорезью, куда просовывали еду. Вместо потолка каждая камера была накрыта тяжелой проволочной сеткой. Заключенные сидели в своих камерах как ящерицы в клетках или террариумах, которые продаются в зоомагазинах. Если задрать голову вверх и посмотреть на сетку, можно увидеть нижнюю сторону деревянных мостков. По ним расхаживали охранники, время от времени поглядывая на тех, что сидели внизу. Еще выше были маленькие, наподобие чердачных, окошки, пропускавшие воздух и свет. Несколько древних потолочных вентиляторов на ременном приводе вертелись со скрипом и скрежетом, однако от духоты не спасали. Душно было всегда, даже ночью.

Сейчас скрежет вентиляторов прорезал мягко льющееся соло джазового саксофониста Гровера Вашингтона, звуки которого распространялись через систему громкоговорящей связи, настроенную на оклендскую радиостанцию, передававшую классическую музыку и джаз. Конрад не понимал, зачем она — успокоить заключенных или подействовать им на нервы. Все охранники были из местных, из полицейского управления округа Ливермор Вэлли, в основном оки, но встречались и латиносы. Заключенные же были практически все черные из О-тауна, или Шишка-сити, как называли город сами оклендцы. Музыку О-тауна охранники терпеть не могли. Так что, если они включили джаз, чтобы позлить местных парней, им это удалось.

— Б-ля, выруби это мяуканье!

— Блядский прогноз погоды!

— Бля, скоко можно полоскать мозги!

— Ща зависнем, как те компы в двухтысячном, бля, году!

Конрад уже устал от этого блядского слова «блядь». За десять дней оно прочно засело у него в голове. Оно неслось отовсюду, из каждой камеры — из той, этой, вон той — изо всех. Его нельзя было не услышать, потому что вместо потолков в камерах были сетки. В Санта-Рите было слышно все. Это «блядь» и «блядский» капало на мозги всем и каждому, просачивалось внутрь и вылетало изо рта любого, будь то белый, латинос, желтый или даже охранник. Последние легко переходили на жаргон О-тауна. Можно было запросто услышать, как один оки, вышагивая по мосткам, перекрикивался с другим оки: «Э, Арментраут! Ну чё там еще? Чё за блядство на этот раз?»

Конрад сидел на бетонном полу камеры. Прислонившись спиной к стене, подтянув ноги и обхватив колени, он опустил голову с закрытыми глазами — пусть вся эта идиотская какофония лезет в голову, лишь бы ни о чем не думать… Бу-бу-бу-бу-бубба-бу-у-у-у-у-у-у-у-у… — тянулись мягкие, сочные, густые ноты саксофониста… Кр-р-кр-р-кр-р-кр-р-кр-р-р-р… — скрежетали древние вентиляторы… «Блядь-блядь-блядь…» — блядский хор со всех сторон… Т-р-р-ш-ш-ш т-р-р-ш-ш-ш… — шум спускаемой в унитазе воды… Бульк-бульк-бульк-бульк… — булькающий звук в самом конце, когда вода всасывается в трубу… И снова это «блядь-блядь-блядь» — со всех сторон…

Конрад сидел с закрытыми глазами — так было легче. Так он не видел тесную, грязную клеть, эту коробку для ящерицы, в которую его загнали, не видел двух сокамерников и ни о чем не думал… Если начнешь думать, додумаешься до того, что Джил окажется права… что все эти рассуждения о принципах не что иное, как поза… что он поломал жизнь себе и своим близким, упрямо потакая собственному «я»… в мире, где принципы ничего не значат… что нисхождение в эту дыру, в этот ад на земле, совершено во имя исключительно тщеславия и дурости… Да нет же! Он совершил это во имя детей! Конрад с гордостью расскажет им… когда они вырастут и смогут понять, зачем он принес такую жертву. Сидя с закрытыми глазами, Конрад силился представить черты Карла и Кристи, до последней черточки, и… не мог! Перед ним маячили лишь крохотные, размытые и бледные, как привидения, образы. Даже Джил, которую он видел совсем недавно, блекла и исчезала. Он терял их, всех троих, даже в памяти. Если Джил не придет… через неделю, через две, через три… если разведется с ним… Сердце гулко стучало. Конрад изнывал от духоты и тревоги. В подмышках собралась липкая влага. В животе урчало и как будто покалывало сотней маленьких ножей. Конрад ощущал вонь собственного тела, ставшую теперь частью миазмов Санта-Риты, от которых никуда не деться — миазмов человеческих существ! Эти миазмы заключали в себе поражение, разочарование, агрессию, сексуальное помешательство и, прежде всего, ужас. «Привет, Конрад. Как делишки, приятель?» Санта-Рита вечно была переполнена, и его запихнули в камеру третьим. В то время как там едва помещались двое. Его сокамерниками оказались оки по прозвищу «Шибздик» и гаваец «Пять-Ноль»[20]. Оба были в тюрьме далеко не новичками, и, похоже, им хотелось, чтобы он, Конрад, испарился. Для них он был никчемным карасем, не соображавшим, что к чему, да к тому же виноватым в тесноте. Оки, которого звали Шибздик, занимал нижнюю койку, гаваец Пять-Ноль — верхнюю, а Конрад спал на матраце на полу. Матрац сокамерникам тоже пришелся не по нраву. Ночью он занимал все пространство между койками и дверью, даже не помещался — Конраду приходилось подворачивать его и спать, согнув ноги. Днем матрац приходилось сворачивать и убирать под нижнюю койку — ни Шибздик, ни Пять-Ноль не желали, чтобы матрац мозолил им глаза. Равно как и Конрад. Потому он и сидел на полу. Сидя с закрытыми глазами, Конрад надеялся, что распиравшие желудок газы не вынудят его встать и совершить нечто отвратительное под носом у этих двоих, раздраженных уже одним только его присутствием.

— Бля, Пять-Ноль! Какого хуя ты мне ща сделал!

От неожиданно громкого вопля Конрад открыл глаза. Шибздик и Пять-Ноль сидели, скрестив ноги, на нижней койке. Шибздик стянул с себя желтую тюремную рубаху; Пять-Ноль заостренной гитарной струной накалывал ему татуировку — АК-47[21] длиной в три дюйма — прямо на грудь, чуть пониже впадины под ключицами.

вернуться

20

Прозвище гавайца связано с его родиной, Гавайями, 50-м по счету штатом США.

вернуться

21

Автомат системы Калашникова.