— Видишь, вон там есть свободные столики, как раз на солнышке, — настаивала она, увлекая его за собой. — Там нам никто не будет мешать. Только мы вдвоем. Это хорошо, когда светит солнце… это как на юге. Помнишь, какое там было прозрачное небо? Что может быть лучше такого неба, не так ли?
Феликс подчинился. Осторожно, словно он мог разбиться на тысячу кусочков, она повела его в сторону расположенного на другой стороне сквера бистро, поддерживая одной рукой за талию и заглядывая в глаза. Наташа больше ни о чем не думала, ощущая рядом это молодое трепещущее тело, которое двигалось в том же ритме, что и она.
На террасе сидел мужчина с кожей зеленоватого оттенка, с большими мешками под глазами. Пот струился по его лицу. Положив локти на стол, он сжимал чашку с кофе. Его запястья были тонкими, как у ребенка, а согнутая шея так тоща, что, казалось, болталась в воротнике его униформы английского образца. У Наташи пересохло в горле, она устроилась за соседним столиком, усаживая Феликса рядом. Долгое время они молчали. Движения бывшего узника были медлительны, казалось, что он боится сломать свое тело. Время от времени он притрагивался к ложке или к поверхности стола, словно хотел удостовериться, что они существуют на самом деле. Наташа осознала, что продолжает держать Феликса за запястье. Смутившись, она уже собиралась отдернуть руку, но в это мгновение он выпрямился и взял ее руки в свои.
— Сомневаюсь, что смогу все узнать, — пробормотал он.
— У тебя нет выбора, Феликс. Что бы ни случилось, ты должен это принять. Рано или поздно ты точно будешь знать, выжили они или…
Наташа замолчала, не в состоянии найти слова для продолжения фразы, потому что таких слов просто не существовало. Она ограничилась тем, что застенчиво прикоснулась к пальцам Феликса, ногтям и суставам, восхищаясь свежестью его кожи, испытывая странное чувство в животе. По ее телу прошла дрожь. Она заметила, что он плачет, глядя на человека, сидящего перед ними, но его лицо оставалось бесстрастным. Не было ни морщинок, которые бы выдавали печаль, ни красноты в глазах. Он плакал как мужчина, душой.
— Мне очень жаль, — сказал Феликс, вытирая глаза концом рукава. — Я не хотел, чтобы ты видела меня в таком жалком состоянии. Поэтому я все от вас скрывал.
— Но почему?
Он пожал плечами.
— Это все гордость. Мужчина не должен плакать на людях.
— Глупости.
— Нет ничего более унизительного, чем жалость.
— Но я не собираюсь жалеть тебя в твоем горе. Я просто разделяю его. Я скорее жалею себя, — сказала она раздраженно, сжав зубы. — Потому что мой отец сотрудничал с врагом.
— Он мог и не знать, что происходит в концлагерях.
— Но он знал, что туда отправляют женщин и детей. Все это знали. Мой отец предал меня. Я так верила ему! Так обожала! Его слова были для меня, будто слова из Библии. Теперь я знаю, что он тоже принимал участие во всем этом.
— Не преувеличивай.
— Он был достаточно умен, чтобы суметь поменьше запачкаться. Трудовые лагеря? Для стариков и кормящих матерей? Вот еще… Но он должен был знать. Как знала мама. Она знала, а он нет. У него был выбор, и он его сделал.
Феликс видел, как страдает Наташа. Ее тело было так напряжено, что спина не касалась спинки стула; расстегнутая белая рубашка открывала полоску бледной кожи между грудями, на которой золотился медальон на цепочке. Щеки были свежие, порозовевшие. Она пахла мылом и весной. На ее лице с четко очерченными подбородком и полными губами, в глазах с мраморным оттенком отражались ее самые сокровенные мысли. Наташа не умела ничего скрывать. Это качество нравилось ему больше всего. Вот она снова заговорила об отце. Он видел, что это ее мучит, знал, что она расспрашивала тетю Ксению, которая напрасно старалась сохранить у дочери добрую память о Габриеле Водвуайе. «Папа был негодяем, не так ли?» — спрашивала она, разъяренная и обиженная. «Не говори таким тоном, прошу тебя», — отвечала Ксения. Наташа хотела, чтобы мать сорвалась и стала обвинять мужа, но тетя Ксения, образчик терпения и здравомыслия, не собиралась говорить ничего, что могло еще больше опечалить дочь.
— Не надо обобщать, Наточка. Каждый поступал так, как мог, исходя из своих возможностей. Многие оказались слишком слабы, чтобы сопротивляться абсолютному злу. Но твой отец не чудовище.
— Нет, он просто трус… И мне надо научиться жить с этим.
Склонившись друг к другу и переплетя пальцы, они молча сидели, растерянные и смущенные, словно только что познакомились. Мир вокруг них купался в солнечном свете, птицы весело щебетали на ветках, запах глициний и каштанового цвета царил в воздухе, все оживало, краски становились ярче. Как догадаться, что дружба превратилась в нечто большее? По учащенному пульсу? По срывающемуся голосу? По глазам, которые теперь не просто смотрят, но будто пытаются проникнуть в душу? Как бы то ни было, но в это яркое апрельское утро на террасе парижского кафе Феликс Селигзон и Наташа Водвуайе чувствовали себя потерянными подростками, но оба понимали, что они теперь больше, чем друзья.
Лили продолжала молча сидеть на откидном стульчике в зрительном зале кинотеатра, хотя сеанс уже закончился. Зрители недовольно пробирались мимо нее, стараясь не задеть ее в узком пространстве прохода, но она так и не сдвинулась с места, сжав ноги и положив на колени портфель. Несмотря на то, что Лили было всего четырнадцать, терпения ей было не занимать. Она знала, что про нее забудут. Всегда забывают. С миниатюрной фигуркой и худеньким личиком, обрамленным черными волосами, спадающими на плечи, она имела потрясающую способность сливаться с интерьером. «Я хамелеон, я хамелеон, — говорила она себе, сдерживая дыхание. — Меня увидят только в том случае, если я сама того захочу». Конечно, это не совсем соответствовало действительности. Случалось, сотрудница кинотеатра ловила ее и отчитывала, говоря, что такие вот безбилетники заслуживают того, чтобы их препроводили в полицейский участок, но все равно на этом месте, которое находилось в непросматриваемом от входа секторе зрительного зала, Лили имела все шансы остаться незамеченной.
Еще в раннем детстве Лили поняла, что может как бы не существовать. Разве у нее не отобрали имя, чтобы заменить его на Лилиан Бертен? Так звали незнакомую девочку, которая покоилась на кладбище где-то во французской глубинке. Лили стала считать себя наполовину умершей. Ей, пожалуй, нравилось представлять могилу Лилиан Бертен с надгробьем, украшенным высеченными ангелочками и розами, слезы родителей во время похорон. Лилиан разделяла ее желания и влечения. Даже школьные учителя при перекличке не всегда замечали ее, сидящую в классе. Лили считалась прекрасным товарищем, умела хранить секреты, была любезной и улыбчивой. Она знала, что другие девочки считали ее бесцветной, но не глупышкой. Нет, не глупышкой. Лилиан Бертен была умницей-разумницей, открытой и прозрачной, как лед на берлинском озере в самый разгар зимы.
Она сильнее вжалась в сиденье. Хлопающие двери закрылись за последними зрителями, комментирующими фильм, о котором Лили уже и думать забыла. Лампочки мигнули и погасли. Хозяин кинотеатра старался экономить электричество. Лили осталась ждать в темноте. Через несколько минут зал наполнят новые зрители, потом перед фильмом на большом экране станут показывать кинохронику, и Лили снова увидит черно-белые кадры, раздирающие душу и заставляющие содрогаться. Эти кадры изображали горы истощенных тел, которые ковшами экскаваторов сбрасывали в громадные ямы; пепел в топках крематория; искаженные страданием лица людей-призраков — живых скелетов, бывших узников концлагерей, которых, словно кукол, поддерживали под руки военные.
Поэтому Лили не двигалась. Кадры кинохроники она помнила во всех подробностях. Она ходила в кино тайком от тети Ксении, которая пришла бы в ужас, узнав, как Лили проводит время и на что она тратит все свои карманные деньги плюс еще несколько франков, которые ей удалось стащить из портмоне своей покровительницы. Она украла эти деньги без всякого стыда. Она должна была смотреть эту кинохронику, снова и снова. Так же она пересматривала газеты и иллюстрированные журналы брата, которые он прятал в глубине шкафа, думая, что никто о них не знает. Фотографии гор мертвых тел часто можно было увидеть даже на афишах, расклеенных на стенах парижских домов. Она смотрела на них спокойно, не роняя ни слезинки. Она не чувствовала страха. Поначалу ее саму удивляла такая реакция. Разве у нее не должны были выворачиваться внутренности? Но нет. Поэтому она смотрела, анализировала, училась. И еще искала лицо своей матери среди этих обезображенных существ. В полной тишине. В нереальной тишине. В тишине, наполненной ненавистью и только одним желанием — отомстить.