- Тогда ты меня глубоко обидишь. Его дала мне моя мама, когда я выходила замуж. Оно принадлежит нашей семье со времен революции. Я очень хочу, чтобы оно осталось в семье.
Она обладала удивительной способностью сбивать меня с толку, эта женщина. О чем она говорит? Она прекрасно знает, что я вовсе не из этой семьи.
- Тогда вам следует отдать его Франсуазе, - сказала я. - Или Селесте. Но не мне.
Она сурово подвинула ко мне шкатулку.
- Нет, - сказала она, глядя мне прямо в глаза, словно передавала какое-то кодированное послание и хотела, чтобы я разгадала код. - Нет, я отдаю его тебе, Мари-Кристин.
И я приняла подарок.
- Спасибо, - буркнула я.
- А теперь, - быстро проговорила она, - если ты не слишком устала, будь любезна, приготовь мне отвар. На подоконнике в кухне растет шалфей. А потом ложись спать.
- Нет, я подожду дядю Ксавьера, - и, запинаясь, пробормотала какую-то глупость насчет кольца, что-то вроде: "Даже не знаю, что сказать".
Она подняла на меня глаза и улыбнулась.
- Тогда давай и не будем ничего говорить, ладно?
На кухне я налила в кастрюлю воды и стала ждать, пока закипит. Вынула кольцо из шкатулки. Подержала в руке. Надела на палец. Это было очень красивое, очень тонкое творение мастера ювелирных дел. Срывая листья шалфея и размышляя над совершенно неуместной фразой "чтобы оно осталось в семье", я вдруг поняла содержание кодированного послания: хоть она и знала, что я не Мари-Кристин, она не хотела попасть в такое положение, когда ей придется в этом признаться. Более того, она не хотела, чтобы об этом узнал Ксавьер. Она хотела, чтобы я уехала тихо, ничего ему не объясняя. Она защищала его от разочарования. На самом деле, это кольцо было платой. Она мне платила за услуги: за хорошее отношение к Франсуазе, за "доброту" к Ксавьеру, и, наконец, за молчание. Я сняла кольцо и положила его назад, в шкатулку.
Кухня наполнилась запахом заварившегося шалфея. Меня жгла обида. Я зло отодвинула листья на край кастрюли. Заткнись и убирайся, гласило послание. За что со мной и расплатились, изящно расплатились. Заблаговременно.
Он вернулся уже после четырех. Я услышала хруст колес по гравию. Tante Матильда спустилась встретить его. Лицо у него было серым от усталости. Он удивился, обнаружив, что мы обе его ждем, без конца повторял:
- Что такое? Почему вы не спите?
Щеки у него были грязными от копоти и пыли. То и дело он устало тер ладонями лицо. Tante Матильда предложила ему отвара, но он хотел чего-нибудь покрепче. И все говорил, говорил, никак не мог остановиться. Сидел, тяжело навалившись на стол, пил мелкими глотками коньяк и рассказывал о пожаре, снова и снова, по кругу, путая себя и нас. Его, казалось, смертельно ранило, что огонь пожрал столько гектаров лесных угодий. То и дело он повторял предположительные цифры нанесенного урона.
- Погибшая земля, - горевал он. - Пыль и зола.
Никогда, сказал он, никогда ещё на его веку и при жизни его родителей не было таких опустошительных разрушений.
Мне хотелось обнять его. Я не могла вынести его боль. Мне было необходимо его утешить. А вместо этого я сидела, сжав руки на коленях, и слушала. Щеки у меня горели от утомления. Он бормотал одно и то же, нанизывал друг на друга одни и те же фразы, пока они не потеряли всякий смысл. Его мучило то, что потеряно столько жизни. Чем больше он расстраивался, тем меньше смысла оставалось в его словах.
Tante Матильда кинула на меня взгляд. Я понимала: она хотела, чтобы я помогла его уложить. Она бормотала бессмысленные слова, чтобы хоть как-то его успокоить. Пожар, говорила она, это обычное дело, таким образом старое уступает место новому, расчищает ему путь для роста. Это в порядке вещей, естественная череда смертей и рождений, разрушений и созиданий. Ты же сам понимаешь, говорила она. Он кивал, но не слушал её.
- Все эти мыши, - бормотал он, закрывая лицо руками, - птицы. Я прямо чуял их запах. Какая утрата. - Слезы бежали у него по щекам, застревая в морщинах.
Tante Матильда все пыталась подать мне знак, но я не могла шевельнуться. Меня привело в ужас совершенно белое лицо дяди Ксавьера, эти слезы. Он тяжко вздохнул и встал, чтобы налить себе ещё коньяка.
- Давай я за тобой поухаживаю, - сказала Tante Матильда, но он покачал головой. Я не могла этого вынести, не могла видеть его в таком отчаянии.
Он обернулся и поглядел прямо на меня. В одной руке он держал бутылку, в другой стакан.
- Куда ты тогда исчезла с этим своим слабаком? Я тебя весь вечер не видел. Он что, до сих пор тебя преследует?
Я кивнула.
Он улыбнулся мне: это была усталая, обреченная улыбка, но все же улыбка. Он открыл рот, чтобы заговорить, но вновь закрыл его. В лице вдруг появилось выражение полного изумления. Рот снова открылся. А потом он вдруг странно взмахнул руками, словно собираясь взлететь. И смешно хрюкнул. Бутылка выскользнула на пол и разбилась. Он посмотрел на неё в изумлении, прищурившись, словно пол так далеко от него, что он силится разглядеть, что там, внизу, и не может. Потом раздался страшный, дикий звук, влажный, тонкий свист.
Я услышала, как Tante Матильда вскрикнула: "Боже мой!", а дядя Ксавьер дергался и подпрыгивал, будто его бьет током.
Свистящий звук прекратился так же страшно и внезапно, как начался.
- Ради бога, Мари-Кристин, - закричала Tante Матильда, - звони врачу. Быстрее!
Дядя Ксавьер лежал на полу все с тем же выражением полнейшего изумления в широко распахнутых глазах. Мышцы лица судорожно дергались. Я не могла двинуться с места. Я не понимала, что происходит. Помню, как он лежал в луже лунного света, но это фальшивое воспоминание, потому что на кухне горел свет. Помню, пол качался, так что мне пришлось опуститься на колени рядом с ним, хотя я не помню, как встала со стула. Мне казалось, меня пригвоздило к месту, как скалу, вмерзшую в лед посреди озера. Помню, я говорила: "Все в порядке. Он ещё жив". По-моему, именно я это сказала. Кто-то же сказал, а поскольку рядом больше никого не было, значит, это, скорее всего, была я.
Его увезли на скорой. Tante Матильда поехала с ним. Я должна была подъехать позже, когда соберу ему кое-какие вещи: умывальные принадлежности, полотенце, все, что может ему понадобиться, но я была ужасно рассеяна, никак не могла собраться с мыслями. Не знала, где что лежит. Бегала вверх-вниз по лестнице, бормоча себе под нос. Вытащила из комода пять полотенец, пока до меня дошло, что это такое. То и дело роняла на пол вещи, словно позабыла, как пользоваться собственными руками. Не могла найти ключи от машины. Наконец заплакала от полнейшей своей беспомощности. Выехала за ворота и только у самого шоссе вспомнила, что не включила фары. И все это время я молилась, яростно молилась, поскуливая, фанатично молилась Богу, который существовал только оттого, что я нуждалась в каком-нибудь боге, который был и остается последней надеждой отчаявшихся, потому что если ты живешь в мире, где бесконечная и прекрасная череда смертей и рождений не берет в расчет личность, даже такую сильную личность, как дядя Ксавьер, то наступает время, когда тебе настолько нужен твой собственный, личный Бог, что ты пойдешь на все, даже на то, чтобы самой его выдумать. Когда необходимо возложить на кого-то вину. За кого-то держаться, на кого-то рассчитывать.
Его положили в бокс с бледно-голубыми занавесками и с репродукцией цирка Дега на стене.
Я бежала по коридору, саквояж хлопал меня по ноге. Вышла медсестра и приложила палец к губам, чтобы я вела себя потише, но мне было плевать, кого я там побеспокою. Я все равно бежала. Лицо его на белой, накрахмаленной подушке было серым. Tante Матильда сидела на стуле у кровати. Волосы выбились из-под заколок, а ведь раньше я ни разу не видела, чтобы хоть одна прядь была у неё не на месте. Сестра принесла ещё один стул, чтобы мы сидели по обе стороны от кровати. Говорили, что он без сознания, но мне казалось, он просто спит и похрапывает во сне. Мы сидели, пока не пришли врачи, и нас попросили перейти в другую комнату, где стояли бежевые пластиковые стулья. Небо за окнами начало светлеть. В комнате горел нестерпимо яркий свет. От него все вокруг казалось пластмассовым, даже наша кожа. Я его выключила.