«Он только разыгрывает смельчака, а на самом деле он застенчив».
Это само собой напрашивавшееся наблюдение значительно успокоило нашу героиню. В то время как Фэдор приближался к ней, его решительная и самоуверенная походка навела ее на мысль:
«А ведь поблизости нет ни души».
Уже на следующий день после приезда молодого герцога Дюваль, его любимый камердинер, сообщил ему, что, зная о его скором прибытии, нашли нужным поскорее убрать из замка хорошенькую шестнадцатилетнюю гризетку, очаровательную во всех отношениях, любимицу его матери, знавшую английский язык, и т. д.
— Тем хуже, но что поделаешь! — сказал герцог.
— Как, что поделаешь? — воскликнул Дюваль уверенным тоном человека, руководящего всеми действиями своего господина. — Вас попросту обкрадывают. Было бы малодушием не повести атаку на эту девчонку. Дело здесь нехитрое: дают ей несколько ливров и снимают хорошенькую комнатку в деревне. И вот у вас есть уголок, куда вы можете ходить по вечерам курить сигару.
— Это будет, пожалуй, так же скучно, как сидеть у моей матери, — заметил герцог, зевая.
Видя, что картина такого счастья не производит на него особого впечатления, Дюваль прибавил:
— А потом, если кто-нибудь из ваших друзей пожелает навестить вас в замке, господину герцогу будет что ему показать вечерком.
Этот последний довод возымел свое действие, и красноречие Дюваля, без устали утром и вечером твердившего о Ламьель, подготовило молодого человека к тому, чтобы передать в этом деле руководство своему камердинеру, хотя герцог до смерти боялся совершить какой-нибудь глупый шаг, который мог стать темой для анекдота.
Но скука в замке Миоссанов превосходила всякое вероятие; аббат Клеман был слишком умен, чтобы высказывать свои мысли перед только что прибывшим из Парижа молодым фатом, который, разумеется, знал, что аббат — племянник одной из горничных его матери.
Итак, Фэдору пришлось наконец уступить, правда, нехотя, увещаниям своего тирана Дюваля. Последние три или четыре года молодой герцог действительно много занимался геометрией и химией и сохранил все свойственные шестнадцатилетнему юнцу представления о легком и непринужденном тоне, которого человек знатного происхождения должен держаться при встрече с гризеткой, знай она даже английский язык.
Вот эти-то представления и являлись настоящим препятствием для Фэдора, но он не смел признаться в этом Дювалю. В глубине души его шокировало полнейшее бесстыдство этого человека; он робел перед опасностью показаться смешным. Молодой герцог не был лишен душевного благородства: ему и в голову не приходило, что единственным мотивом, побуждавшим его камердинера затеять это дело, были пять или шесть луидоров, которые можно было заработать на меблировке маленькой квартирки для Ламьель. Чем застенчивее чувствовал себя Фэдор, тем лесть Дюваля становилась ему приятней; лакей мог заставить его действовать, лишь доведя свою лесть до предела.
Например, он ужасно льстил ему в тот день, когда побудил его заговорить с Ламьель. Фэдор поспешил соскочить с коня, едва ее завидел, но, подходя к ней, никак не мог держать себя спокойно.
— Вот, сударыня, деревянный футляр, отделанный стальными головками, самого очаровательного вида. Вы забыли его в замке, когда уезжали от моей матери. Она вас очень любит и просила меня передать его вам, как только я вас увижу. А знаете ли вы, что я разыскиваю вас уже больше месяца. Хотя я вас никогда не видел, я сразу же узнал вас по изящной наружности и т. д.
В глазах Ламьель светились ум и проницательность, когда, замкнувшись в совершенную неподвижность, она со сдержанной иронией наблюдала за этим изящным молодым человеком, рассыпавшимся в мелких порывистых движениях, как любовник из водевиля.
«Собственно говоря, он до сих пор не проявил никакого изящества ума, — подумала Ламьель, — он ничуть не лучше этого болвана Жана Бервиля, который только что от меня ушел. Насколько аббат тоньше его! Как он был бы мил, если бы ему пришлось принести мне мой футляр!»
Наконец через четверть часа, которые показались девушке ужасно скучными, герцог сумел сказать какую-то любезность складно и естественно. Ламьель улыбнулась, и сразу же Фэдор сделался очаровательным; время перестало мучительно тянуться и для него и для Ламьель. Окрыленный этим маленьким успехом, который он с наслаждением ощутил, герцог стал очень приятным, так как отличался неиссякаемым остроумием; природа обошла его лишь силой воли. Несчастного молодого человека настолько часто и настолько упорно пичкали советами, как избежать тысячи неловкостей, которые в шестнадцать лет неминуемо совершает любой юнец, когда ему приходится говорить в салоне тоном светского человека, что при малейшей необходимости шевельнуться или произнести хотя бы одно слово он тупел, вспоминая о трех или четырех противоречивых правилах, которых нельзя было нарушать. Это же чувство стеснения делает наших актеров такими плоскими. Приятное словечко, которое, желая пленить Ламьель, ему удалось найти, придало ему смелости; он позабыл все правила и стал действительно мил. Трудно было быть приятнее.
«Мне бы следовало, — подумала Ламьель, — прогнать моего Жана и узнать у этого юноши, что такое любовь; но, возможно, он сам этого не знает».
Вскоре, чувствуя себя все более непринужденно, герцог дошел до того, что стал вести себя — действительно или только в глазах Ламьель — чересчур вольно.
— Прощайте, сударь, — тотчас же сказала ему Ламьель, — и не смейте идти за мной, я вам запрещаю.
Фэдор остался стоять на дороге, словно его превратили в изваяние. Эта совершенно неожиданная выходка навеки закрепила в его сердце память о Ламьель.
По счастью, когда он вернулся в замок, у него хватило духу признаться во всем Дювалю.
— Нужно с недельку не разговаривать с этой недотрогой, — заявил Дюваль. — Так, по крайней мере, — добавил он, заметив, что его речи не по вкусу герцогу, — поступил бы молодой человек простого звания; но люди знатные, как вы, ваша светлость, считаются только с тем, что им угодно. Наследник одного из самых высоких титулов и одного из самых крупных состояний во Франции не подчиняется обычным правилам.
Молодой герцог не отпускал до часу ночи человека, выражавшегося с таким изяществом.
На другой день шел дождь, и это привело в отчаяние Фэдора. Он проводил время в мечтах о Ламьель; он вряд ли мог рассчитывать на встречу с ней, даже если бы кружил по всем дорогам. Он сел в карету и дважды проехал перед окнами Отмаров. На следующий день он дожидался часа прогулки со всей нетерпеливостью влюбленного; да, собственно говоря, эта любовь, созданная для него Дювалем, уже отчасти избавила его от скуки. Камердинер снабдил его пятью или шестью рецептами, как подойти к девушке. Фэдор позабыл все, когда увидел ее в полулье от себя на той же дороге, где он встретил ее в первый раз. Он пустил свою лошадь галопом, соскочил в ста шагах от нее, отправил лошадь обратно и, когда обратился к ней, был так взволнован, что высказал ей действительно то, что думал:
— Вы прогнали меня позавчера, мадмуазель, и привели меня этим в отчаяние. Как сделать, чтобы вы не прогнали меня и сейчас?
— Не разговаривать со мной больше, как с какой-нибудь горничной герцогини. Я, правда, была чем-то вроде этого, но теперь мое положение изменилось.
— Вы были лектрисой, но никогда не были горничной, и моя мать сделала вас, сударыня, своим другом. Я тоже хотел бы им стать, но при одном условии: роль герцогини на этот раз будете исполнять вы. Вы будете действительно повелительницей во всем значении этого слова.
Это начало понравилось Ламьель; ее самолюбию приятна была робость молодого герцога, но отрицательной стороной этого чувства было то, что к нему примешивалось слишком много презрения.
— Прощайте, сударь, — сказала она ему через четверть часа, — я не желаю видеть вас завтра. — И, так как герцог не находил в себе решимости уйти, она добавила повелительным тоном: — Если вы сейчас же не удалитесь, то я не увижу вас целую неделю.