Изменить стиль страницы

— А ведь я вам не жаловался, что топчемся, — вдруг заговорил Самохин, отталкивая тарелку и выкладывая на стол табак и бумагу. — Почему вы знаете, Леонид Иванович, что я так думаю?

— А ведь думаешь?

— Думаю. А вы не думаете?

— Нет.

— Неправда, Леонид Иваныч, говорить вы этого не хотите, потому что меня должны наставлять… а про себя и вы думаете: на кой чорт стоит армия и мелкие прорехи затыкает да врагу мелкие царапины наносит! На кой чорт мы топчемся на этом болоте и если шевелимся, то в масштабе батальона или, в крайности, дивизии?.. — Он неверными движениями закурил, и Каменский увидел, что хмель ударил ему в голову. Сам Самохин тоже почувствовал это, прошёлся по блиндажу, окатил голову холодной водой, пофыркал от удовольствия и вернулся к столу, глядя на Каменского прояснившимися глазами. — Леонид Иваныч, вы мой командир и учитель, скажите вы мне ради бога: всерьёз вы нас готовите, к наступлению готовите, или опять так — в стенку лбом, шишку набить и восвояси?

Он добавил, заметив движение досады на лице своего командира:

— Я волнуюсь, но я не пьян, Леонид Иваныч. Душа у меня горит, а водка мне язык развязала, вот и всё. Будем мы наступать или нет?

— Будем, — сказал Каменский серьёзно.

— Всей армией?!

— Всем полком, дружок, всем полком и даже дивизией.

— А-а! — с горечью отмахнулся Самохин и продекламировал, подражая бесстрастному голосу радиодиктора: — «Наши части, действующие на одном из участков Ленинградского фронта, в результате боёв местного значения, несколько улучшили свои позиции, уничтожив девять вражеских землянок, три станковых пулемёта, пять повозок..

— Не ври! — крикнул Каменский и стукнул кулаком по столу.

Самохин разорвал в пальцах папиросу, сел и стал скручивать новую, кусая побелевшие губы.

— Экой ты кипяток, а ещё слывёшь хладнокровным командиром, — с любовью сказал Каменский. И тоже свернул папиросу, готовясь к разговору. — Откипел? Так слушай. Ты себе представляешь общую военную обстановку?

— Тем более надо бить всем фронтом!

— Тем более, тем более! Ты сперва разберись! Керченский полуостров пал. А это значит — и Севастополю задыхаться! За зиму мы немцев пощипали неплохо, на Харьковском направлении попробовали развить наступление, помогая Керчи. А они ответили на Изюм — Барвенковском, потом на Харьковском, активизировались по всему югу. И, видно, сил у них ещё порядочно… Взгляни на карту и сообрази, куда они целят; Я тебе подскажу: через Кубань на Грозный — Баку — раз! К нефти… И к Волге — два! К Волге! Где сейчас судьба страны решается? Да не только страны — всего мира? Там! Всю технику, боеприпасы, резервы — куда бросать нужно? Туда!

Самохин сказал умоляющим голосом:

— Да разве я не понимаю? Мне только кажется, Леонид Иваныч, что мы бы помочь могли. Нам бы действовать крупнее, решительнее, масштабнее. Почему мы всё на отдельных участках да малыми силами?.. Рвануть бы…

— А если ты рванёшься всей силой, да тебя разгромят? — жёстко спросил Каменский.

У Самохина вспыхнули в глазах злые огоньки.

— А вспомните, как вы сами рассуждали осенью, под высотой, и как своего добились. Не разгромили же вас!

— Так, милый мой, ведь тогда всё на волоске висело — или пан, или пропал! А потом, дружок, ведь и тогда мы действовали малыми силами и отбили всего два километра… а результат-то был большой!

Он встал и подошёл к карте, пришпиленной над кроватью.

— Флажки ты переставляешь, Самохин, а думаешь над обстановкой мало. Ты погляди на наш Ленинградский фронт. Слыхал, что Гитлер провозглашал зимой? «Ленинград упадёт к нашим ногам, как спелый плод». А мы не упали, и нависаем над всей его северной группировкой не как плод, а как бомба. Кто кого осаждает — Они нас или мы их? Сколько мы сил на себя оттягиваем? Не будь нас, они бы отрезали север и охватили бы Москву с севера. Так? А мы не позволяем. Держим. Ленинград они не взяли? Тихвин не удержали? С финнами так и не соединились? Надо же это понимать!

— Это ясно, — упрямо сказал Самохин. — Но меня тут что злит? Вот эти ваши приставки «не» — не взяли, не удержали, не соединились… Ведь это всё пассивная оборона, а не активное контрдействие. Когда же у нас будет — побили, погнали, опрокинули к чорту?!

— Не понимаю, как ты, участник всех зимних и весенних боёв, мог забыть о том, что наша оборона всё время была активной — даже тогда, когда боец шёл в бой голодным? Сколько ты друзей схоронил в этих боях?

— То и горько, Леонид Иваныч, — промолвил Самохин. — Схоронили народу много, а всё на тех же кочках сидим и через ту же насыпь ползаем…

— Ты ещё на Невском пятачке не был, друг. А я был. Всего сутки был, а и то удивляюсь, что невредим остался. Вцепились мы в эти восемьсот метров и держимся — дальше пробиться не можем и себя опрокинуть не даём. По-человечески думаешь — зачем это? Людей пожалеть бы… А по правде, по большой, выходит — оттого и миллионы спаслись. Взяли бы мы обратно Тихвин без этой борьбы за восемьсот метров на правом берегу Невы? Пожалуй, не взяли бы. Огромные силы мы сковали этим пятачком! Или вот здешние бои. Понимаю тебя, хотелось бы успеха покрупнее, славы поярче. Думаешь, я славы не хочу? А только, друг, слава нам будет всем и на весь мир, если мы немца разобьём… А здешние наши «местные» бои тоже немцам жить не давали. Да вспомни сегодняшнего пленного! Месяц назад их пригнали. А откуда? С Волхова. Значит, «местные» бои заставили немцев ослабить напор там, чтобы крепить здесь?

Он встал и ласково обнял Самохина.

— Будем мы с тобой наступать, душа, будем! Вон в тот лесочек ворвёмся, вдоль шоссе, на Ульяновку, на Тосно… а это тылы мгинской группировки, значит, у Мги нашим полегчает, значит, ленинградцам угрозы меньше… А потом будут и побольше дела, самые большие будут дела — побить, погнать, опрокинуть к чорту!

— Скорее бы…

— А чтоб скорее, давай наши малые дела выполнять, как большие. И ещё вот что, командир батальона, — сказал он другим тоном. — Помните, что эти малые бои для вас — боевая учёба. Боевая подготовка к походу на Берлин, где ваш связной вам квартирку обдумывает. Ясно?

Он выглянул из блиндажа. Сияющее солнечное утро ослепило его светом и обласкало парным теплом воздуха, пропитанного запахами мокрой земли и травы.

— Чортушка! Заговорил меня, а теперь мне на полном свету переть через твою насыпь да по твоим пристрелянным кочкам!

12

Бревно с треском оборвалось и покатилось вниз. Зоя Плетнёва, в штанах и спецовке, подпоясанной ремешком, сидела верхом на гребне полуразобранной крыши, бойко орудуя топором, и когда бревно летело вниз, задорно кричала:

— Э-ей, берегись!

Женщины отбегали от дома.

— Есть! — тихо говорила Тимошкина, бралась за упавшее бревно и волоком оттаскивала его в сторону.

«Сухое-то, чисто порох! — растроганно бормотала она, заранее представляя себе, как славно вспыхнет и запоёт в печи огонь. И будущая зима казалась ей нестрашной.

Тяжёлый зной повис над городом. В неподвижном воздухе чётко разносились звонкие удары топоров по сухому дереву, скрежет отдираемых рам, стук падающих брёвен. В перерывах между этими близкими звуками можно было расслышать далёкий, глухой рокот канонады. Уловив его, Мария выпрямлялась и слушала со стеснённым сердцем. Она, знала, что означает этот рокот, и губы её беззвучно шептали: «Только бы удалось ему… только бы остался невредим..»

Но канонаду заглушали близкие звуки труда, раздававшиеся по всей этой маленькой окраинной улочке, которой суждено было исчезнуть ради того, чтобы выжил город. Тётя Настя сильными ударами топора отбивала ветхие ступени, исхоженные сотнями ног. Мария отдирала наличник двери, старенький, облупившийся наличник, хранивший целую лесенку зарубок, которыми любовно отмечали рост ребёнка… «Кто здесь жил? — думала Мария с грустью. — Вернутся ли когда-нибудь хозяева этого домишки к его заросшему травой фундаменту?.. Или некому возвращаться?.. Конечно, эти деревянные домишки в современном городе — нелепость, пережиток старины. .»