— Нельзя? — огорчённо осведомился он. И тут же добродушно заговорил: — А я хочу рассказать вам одну смешную историю… Вы не упадёте в потёмках?
Она, конечно, споткнулась, и кончилось тем, что он взял её под руку и стал рассказывать свою историю, и домой они пришли в самом весёлом настроении.
Они пили чай с бутербродами, принесенными Шевяковым, и Лиза лениво молчала, накручивая локоны на пальцы.
Было уже поздно, Мироша вздыхала и зевала на кухне, но Лиза не решалась прогнать своего гостя. А он заговорил о своём одиночестве, о том, как он счастлив эти два вечера в её обществе и как ему легче и веселее будет работать, зная, что в свободный час он может навестить её, если она позволит.
— А я люблю своё одиночество и ничего не хочу менять в своей жизни, — вспыхнув, со злостью сказала Лиза. — Вы!.. Вы, друг Лёни!.. Вы так быстро забыли его, что смеете!..
Он покраснел и начал оправдываться, но она со слезами в голосе напала на него:
— Да! Да! Вы думаете — погоревала и забыла! Это гадко! гадко! Вы два вечера со мной, и вы даже ни разу не вспомнили Лёню! Неужели вы думаете, что я стала бы встречаться с вами, если бы я не думала, что вы разделяете со мною… что вы уважаете… что вы…
Она расплакалась и закричала:
— Уходите! Уходите! Я не могу вас видеть… друг называется!
Он оправдывался, как мог. Она постепенно успокоилась и почти помирилась с ним. Уже у двери он сказал ей:
— Вы простите меня, Лиза. Я не хотел обидеть вас. Я не забыл Лёню. Но я думал, что жизнь берёт своё. Я хотел…
— А я ничего не хочу! — страстно сказала Лиза. — Понимаете? Ни-че-го!
«Я не хочу», — внушала себе Лиза назавтра, стараясь не глядеть по сторонам на оживающий мир. «Мне ничего не нужно. Я не хочу..»
Но она хотела. Она жила. Её ноздри против её воли втягивали запахи талого снега, солёного ветра и разогретой прелой земли. Глаза видели солнечный свет, искрами вспыхивающий в журчащих ручейках, набухшую влагой землю, готовую выпустить первые зелёные ростки. Её кожа горела на ветру. Её слух ловил многоголосый звон капели…
И вдруг она увидела воробья. В городе, покинутом птицами, она увидела обыкновенного взлохмаченного воробья, который вприпрыжку пересекал набережную. Она остановилась. Воробей покосился на неё блестящим глазом, вспорхнул, перелетел подальше и снова запрыгал, ероша перья. Она шагнула к нему, но воробей снова вспорхнул, сделал круг над мостовой и сел на карниз. Крылышки его вздрагивали от падающих с крыши капель.
Значит, жизнь несомненно возвращается! Новые птицы прилетели, ничего не зная о тех, других… И в теле её билась кровь, пульсировала в висках, подступала к щекам, горячила губы — не потому ли так свеж казался ветер?..
Громкий скрежет привлёк её внимание. Во втором этаже полуразрушенного дома распахнулось окно. В тусклом, закопчённом стекле милостиво блеснуло солнце. Две тощие руки закрепили крючки, и вслед за тем сам человек перегнулся через подоконник и свесил голову, озирая набережную. Лицо было не молодое и не старое — кто его знает, сколько раз оно встречало вот так весну! Оно было вне возраста и вне жизни — заострённое, с глубокими впадинами на щеках, с синевато-чёрными пятнами отёков под огромными глазами.
Лиза не могла отвести взгляда от этого полувидения-получеловека. «Выжил-таки», — подумала она с недоверием. В это время лицо широко улыбнулось ей, став весёлым, простым и совсем человеческим, одна бровь озорно поднялась, глаз заговорщицки подмигнул, и обыкновенный мягкий голос крикнул ей:
— Красота!
Она с улыбкой кивнула, невольно замедлив шаг.
— Живём! — снова крикнул человек и засмеялся, щурясь, подмигивая, шевеля подвижной озорной бровью.
Лизе стало ясно, что человек этот молод и отёки пройдут, тело нальётся соками жизни и восстановит прежнюю силу.
— Живём! — крикнула в ответ Лиза, чтобы не убивать радость этого воскресшего из мёртвых, и ускорила шаг. «Да… да… Я тоже живу… И радуюсь тому, что не умерла… И хочу солнца, радости, любви… И любви тоже… Куда деваться от самой себя?»
У Шевякова кончались штабные ученья. Завтра он должен был вернуться на корабль. Она не рассердилась, когда он позвонил ей по телефону и, запинаясь, попрощался. Ей хотелось встретиться с ним и услышать снова его хороший голос: «Вот забавно, у вас волосы голубые, а глаза чёрные…» Но она сухо сказала:
— Желаю успехов.
— Вы не сердитесь, Лизанька? — глухо спросил он.
Чуть не плача, она тихо ответила:
— Нет, нет. Прощайте, Лёня.
И повесила трубку, но ещё долго сжимала её нагретую ручку в ладони, как будто ожидая, что телефон вот-вот позвонит.
7
Пятитонка уже мчалась полным ходом по шоссе, а Соне всё ещё мерещились торосы и разливы мутной воды, и всё хотелось приоткрыть дверцу, чтобы успеть выпрыгнуть, если случится беда. Этот последний рейс по тающему льду Ладоги был на редкость тяжёл даже для видавших виды ветеранов ледовой трассы. Дорога «поплыла». Почти на всём её протяжении поверх непрочного, прогибающегося льда выступила вода, и машины шли в ней, поднимая буруны, как торпедные катера. Сильный ветер рябил воду и гонял её волнами, Соне казалось, будто грузовики плывут по морю. Когда машина застряла, она выскочила на лёд и оказалась в воде по колени.
Самые выносливые шофёры взмокли от пота, — такого напряжения требовал этот рейс. Соню бросало то в жар, то в холод. Открыв дверцу, она до рези в глазах вглядывалась в дорогу, в её смутные приметы, и не выпускала из виду машины, идущей впереди, следя за каждым маневром её водителя.
Когда озеро осталось позади и пять машин последнего эшелона понеслись по шоссе к Ленинграду, Соня почувствовала себя измочаленной, ни на что не способной — хоть плачь! Ветер пронизывал её насквозь, леденя мокрую одежду. Глаза болели. Соня время от времени закрывала их и вела машину вслепую, но тогда перед нею начинали рябить волны и взлетать брызги бурунов, и она испуганно вздрагивала, чувствуя, что засыпает.
Подбадривая себя, она думала о том, что уже близко Ленинград, в котором она не была с середины зимы, и что автобат теперь перебазируют куда-нибудь на Ленинградский фронт, а пока, наверное, будет передышка и можно будет выпросить увольнение домой. «Домой!» — повторяла она вслух, обретая новые силы от одной мысли, что попадёт домой. Она не мечтала о встрече с сестрой или Мирошей, она даже не думала сейчас о них, ею владело одно простое желание — скинуть комбинезон, сапоги и всю свою грубую, мокрую, пропахшую потом одежду, вымыться с головы до ног, надеть халатик и домашние туфли, на полчаса сесть в кресло и выпить чаю из домашней голубой чашки…
Чтобы не заснуть на ходу, она заставляла себя обдумывать, как всё это осуществится, что она скажет своему лейтенанту и что ответит лейтенант. Она убеждала себя, что он неплохой парень, этот лейтенант, хотя и нагловат, и любит показать свою власть. Мысль о лейтенанте привела её к воспоминанию, доставлявшему боль, и она постаралась отвлечься от всяких мыслей вообще и стала громко, сердито петь, чтобы разогнать сон. Но голос хрипел и не слушался, слова песни забылись. А воспоминание шевелилось в мозгу и вызывало острую боль…
После трёх недель мучительного ожидания, тоски и страха она решилась попросить однодневный отпуск, чтобы съездить в полк, где служил Мика, и узнать на месте, что с Микой случилось и куда его увезли. Лейтенант был не в духе и заорал на Соню, что она сошла с ума, что она не комсомолка, а баба, и толку от бабы не будет, он знал это с первого дня. Соня ушла оскорблённая, потому что работала в комсомольском эшелоне, совершавшем не меньше трёх рейсов в сутки и ежедневно перевыполнявшем план перевозок. На её личном счету было тогда уже двести пятнадцать тонн перевезённых грузов, чем могли похвастаться далеко не все водители. Она вывела машину в очередной рейс и половину дороги плакала от обиды, от страха за Мику и от ненависти к лейтенанту. Но на следующий день лейтенант срочно вызвал её и ещё издали закричал: «Собирайтесь скорей, сейчас идёт аэродромная машина, вас подвезут, я договорился!» И она не успела опомниться, как уже машина везла её к аэродрому и два её попутчика, оказавшиеся техниками, давали ей советы, к кому обратиться в полку и кого из «стариков» она может найти. «Старики!» Так они называли лётчиков, которые служили вместе с Микой.