— Поехали!
Грузовики выезжали, набитые до отказу людьми и вещами, другие грузовики въезжали в ворота, пыхтели и пятились к местам погрузки, и снова выкликали осипшие голоса:
— Двенадцатый цех — садись!
— Инструментальный — сюда!
И новые толпы женщин, детей, стариков суетились, вскрикивали, тащили корзины, чемоданы, узлы, устраивались в темноте и в давке; в больших кузовах сразу становилось тесно.
Мужчин тут не было. Некоторые подбегали помочь, хмуро успокаивали жён и ребят, строга наказывали мальчишкам сидеть тихо, потом торопливо отходили. Трамвайные платформы принимали груз, одетый досками. Заводские мастера провожали свои станки на платформы, обходили их кругом, щупая обшивку, говорили: «Хорош!» Иногда злой голос выкрикивал: «Осторожно, чорт, что делаешь!» Крановщики замирали, десятки рук любовно направляли качающийся в свете фонарей громоздкий ящик, тихие голоса бережно помогали руками: «Так! на себя! ещё раз! отпускай! есть!»
А рядом, в темноте двора, выкликали натруженные голоса:
— Третий цех — садись!
— Второй механический — сюда!
Новый отряд грузовиков выезжал со двора мимо нагружающихся трамвайных платформ, и вдруг женский голос, полный слёз и отчаяния, понёсся над дворами с одного из грузовиков:
— Прощай, милые! Прощай, Ленинград! Про-о-о-ща-а-а-а… — и захлебнулся, утонул в рыданиях других женщин.
Рабочие молча тянули к лебёдке тяжёлый ящик. Толстый запыхавшийся человек, услышав странные звуки рядом, вскинул тоненький луч фонарика:
— Василий Васильевич… Не надо… Вернётесь…
— Оставь, Солодухин. Не тронь.
И снова деловые оклики, осторожные приказания: «А ну, взяли! тихо! На себя, чорт, на себя! Вправо немного! пошла!»
И грохот лебёдок, дребезжание цепей, глухой стук спускающихся на платформу ящиков, стон потревоженной обшивки.
Уже перед утром стихли шумы погрузки, и негромкий голос сказал:
— Уезжающие, садись!
В рассветном полумраке все люди на минуту смешались, стало тихо, крепкие рукопожатия и поцелуи были длительны и безмолвны. Потом провожающие отхлынули. Уезжающие вскакивали на платформы, усаживались на ящики или рядом с ними. Закуривали трубочки, сворачивали папироски, огоньки спичек дрожали в усталых руках.
— Василий Васильевич, ты что же… разве не на самолёте?
— Нет уж… с заводом вместе…
— А Гриша твой… где же он?
— Оставляю здесь. Работает.
Лязгнув, тронулись платформы. Одна за другой выкатывали из ворот, сворачивали на трамвайную магистраль. Василий Васильевич сидел на последней платформе, свесив ноги, не опираясь ни спиной, ни руками, — прямой, неподвижный. Два сына сидели рядом с ним. Жена и невестки с детьми уехали на грузовиках.
Заводские ворота развернулись перед глазами и слились с тёмной линией забора, затем забор остался позади, и на несколько минут открылась отдаляющаяся панорама завода — крыши цехов, красные кирпичные стены старых заводских зданий и серые железобетонные здания новых цехов, больших, просторных, — новый завод, возникший на территории старого и принявший его название, его кадры, его неумирающие славные традиции. Василий Васильевич не мог увидеть, но угадал небольшое здание, где началась пятьдесят два года назад его рабочая судьба… первый корпус, где он, уже пожилой мастер, выпускал первый трактор — ещё маленький, малосильный, но такой нужный для восстанавливающегося хозяйства страны… новые корпуса, где он налаживал станки, требовательно и неотступно обучал молодых рабочих, где он начинал производство, недосыпая, ворча, ругаясь, заставляя переделывать, перекраивать, переставлять станки и людей, пока всё не налаживалось как следует…
Завод скрылся из виду; только трубы его, прямые, чёрные, ещё долго царили над убегающими вдаль кварталами домов. Василий Васильевич увидел и свой дом. Он не был там уже много дней, занятый подготовкой станков к эвакуации. Жена и невестки сами отобрали необходимые вещи и сами привезли их вечером на завод.
Дом был новый, построенный в первую пятилетку, но Василий Васильевич считал его уже старым, потому что после него было построено для заводских работников много других домов, лучше, с более высокими потолками, с более просторными комнатами. Но дом Василия Васильевича был первым из построенных, и квартиру там дали из особого уважения. Много было тогда споров с женой: жена не хотела переезжать из старого деревянного домика на окраине, где у неё был огородик, где прямо под окнами можно было вешать бельё и где ничто её не пугало — ни лестницы, ни окна, откуда могут вывалиться с высоты четырёх этажей её внучата, ни краны газовой плиты, которые могут незаметно отвернуть ребятишки… Но потом жена пленилась ванной и горячей водой, и удобством газовой плиты, и тем, что для всего находилось место и можно было отдохнуть вечером с мужем, поговорить о своих делах без всякой помехи. Василий Васильевич чуть улыбнулся, мимолётно вспомнив все волнения с переменой квартиры, но улыбка сбежала с его губ. Окна его квартиры были закрыты, в ящиках на подоконниках ещё пышно цвели цветы, посаженные невестками, но поливать их теперь никто не будет, и цветы скоро завянут, засохнут — одинокие свидетели былой жизни…
Трамвай обогнул триумфальную арку, перегородившую площадь, — на посветлевшем небе чётко вырисовывались скульптурные группы коней, горячих, буйных, стремящихся вперёд… Эти кони были для Василия Васильевича давнишней милой приметой: показались кони — значит, дома. Но сейчас он их увидел по-новому — кони рвались в сторону, противоположную той, куда трамвай увозил Василия Васильевича, они бились и неистовствовали, они звали за собой — не на восток, на запад…
А под аркой и с двух сторон её уже поднимались контуры строящихся баррикад. Толстые канализационные трубы, заготовленные здесь, наверное, для ремонта подземного городского хозяйства, пошли на основание баррикады. Баррикада ещё только начата, какая она будет готовая — ему уже не увидать…
Потянулась улица, носящая короткое звучное имя. Мало кто знал теперь человека, давшего улице своё имя. А Василий Васильевич помнил его так хорошо, как других своих товарищей по многолетнему труду, по многолетней борьбе. Он вспомнил сейчас грозные дни обороны города, когда в цехах строили бронепоезд и рабочие, уже с винтовками, прислонёнными к станкам, но ещё не оторвавшиеся от труда, не спали ночей, вооружая поезд, на котором сами пойдут в бой… Он тоже ушёл тогда, старый Кораблёв, с двумя старшими сыновьями, потерял одного сына, но отстоял свой город, свою революцию, свой завод… А теперь?.. Куда едет он прочь от сражений в такие тягостные дни?..
— Неладно так-то… в такое время ехать…
Какое совпадение мыслей подсказало Ивану Кораблёву тихие, ни к кому не обращённые слова?
Отец покосился на него и вздохнул. Становилось всё светлее и светлее, городские кварталы проносились мимо.
Не было в этом городе ни одного квартала, незнакомого Василию Васильевичу. Вот здесь жила его Ксюша, тогда еще невеста, работница табачной фабрики, дочка старого токаря с завода Лесснера. Здесь он ходил в воскресную рабочую школу, организованную большевиками. Вот на этой площади он помнит массы рабочих, женщин, мальчишек, отправлявшихся к дворцу 9 января 1905 года… Он уже тогда не верил в милость царя, но пошёл потому, что шёл завод, и когда полиция начала стрелять, он кричал, потрясая окровавленной рукой: «Поняли царскую милость?!». Вот здесь, в угловом доме, во дворе, было его партийное крещение — первое собрание большевистского кружка… А здесь, уже после революции, после гражданской войны, он проезжал на трамвае номер 16 во Дворец Урицкого на заседания Совета, на собрания партийного актива… Там он слышал Кирова…
— Партия знает, что делает, — сказал он сыну. — Что ты понимаешь: неладно или ладно? А если подвоз немцы сорвут, если металла и топлива не станет, если завод разбомбят — как ты будешь танки выпускать? А сколько танков нужно против немецкой силищи — можешь ты подсчитать?.. Правительство и партия больше тебя понимают.