Изменить стиль страницы

— Пока я работаю, ты кокетничаешь с буфетчиком в баре у ворот Сеттимиана.

Уж лучше бы я этого не говорил: сначала она осыпала меня бранью, потом пожелала узнать, откуда у меня такие сведения, а когда я ей сказал, опять принялась ругаться.

— Ах, так! Ты слушаешь любого негодяя, который тебе позвонит… Веришь ему больше, чем мне… Да знаешь, кто ты такой? Ты выживший из ума старик… Ты и вправду заслуживаешь, чтобы я наставила тебе рога… да такие, чтобы ты в двери не мог пролезть!

И пошла, и пошла. Кончилось тем, что она довела меня до слез, и я ползал перед ней на коленях, вымаливая прощение — при моей-то седине и солидности! Да что уж там, чтобы задобрить ее, мне пришлось дать ей денег на шелковые чулки. А одному лишь богу известно, какие у меня деньги при всех расходах, на которые она меня вынуждала.

Но потом мне стало грустно и тошно: я испытывал стыд и в то же время был совершенно уверен, что она меня не любит.

Прошло еще несколько дней, и тут вдруг опять зазвонил телефон, и все тот же голос спросил:

— Как живешь, Периколи?

Я ответил с деланным безразличием:

— Хорошо, а ты?

— Я-то очень хорошо… не то что твоя жена.

— Почему?

— Потому что ты, Периколи, уже стар и для нее не подходишь.

Видали, куда хватил? Я поклялся сохранять спокойствие. Но услышав такой разговор, прямо подскочил:

— Смотри, негодяй, теперь как услышу твой голос, тут же бросаю трубку.

— Ишь ты какой прыткий… Но не волнуйся, Периколи, скоро твоя жена заживет на славу!

— Замолчи, негодяй!

— Периколи, почему ты так изменился? Вместо того, чтобы злиться, сделай, как я тебе говорю: скушай бульончику.

На этот раз я ничего не сказал Джудитте. Но зато все следующие дни я ходил злой, как черт, потому что телефонные звонки продолжались. Голос твердил все одно и то же: Джудитта, мол, молодая, а я старый, она мне изменяет направо и налево, и все это знают, и тому подобное. Или же говорил мне без всяких церемоний:

— Периколи, жена твоя… — и добавлял подходящее словечко из обихода ломовых извозчиков.

Этот человек, видно, хорошо знал нас, он даже советовал мне бриться ежедневно и не показываться на глаза Джудитте с седой щетиной. И потом еще эти слова о бульончике… Что он хотел этим сказать? Я понимал, что в них заключался какой-то лукавый намек, ведь так говорят выздоравливающим или старикам: скушай бульончику. Но почему всегда одни и те же слова? Что-то подсказывало мне, будто я слышал их раньше, но я никак не мог припомнить где и когда.

Тем временем наши отношения с Джудиттой становились все хуже и хуже. Теперь она даже не могла со мной спокойно разговаривать, а только ворчала и шипела, как ведьма. Я проглатывал обиды из любви к покою, но все больше расстраивался и все яснее сознавал, что жизнь моя стала ни на что не похожа. И вдруг как-то вечером Джудитта ни с того ни с сего, впервые за долгое время, стала со мной нежна и даже предложила пойти всей семьей покушать в знакомую остерию в Трастевере. Это была та самая остерия, где мы устраивали свадебный обед. И когда мы пришли туда, я вдруг вспомнил одну подробность того вечера. То ли от волненья, то ли от вина, которого я хлебнул перед этим, только в тот вечер я чувствовал некоторую тяжесть в желудке. И вот, пока все заказывали спагетти, Джудитта, видя, что я в нерешительности, настаивала, — ну просто как хорошая жена, желающая мужу добра:

— Скушай бульончику, послушай, Мео… скушай бульончику!

Теперь я понял, откуда взялись эти слова, которые повторял мне по телефону голос. Только я не мог решить, кому он принадлежал, потому что в тот вечер, не говоря, конечно, об официантах и других посетителях, за нашим столом находилось около двадцати человек.

Я, понятно, никому о своем открытии не сказал, и все прошло довольно весело. Под конец Джудитта даже выразила желание выпить за мое здоровье и поцеловала меня. В тот вечер я много пил, может быть потому, что чувствовал себя счастливым, и потом, полный надежд, возвратился домой с Джудиттой и Фердинандо.

Спал я как убитый, а когда проснулся, Джудитта уже ушла за покупками. Я встал и принялся за работу, весь еще под впечатлением того, что Джудитта решила, наконец, полюбить меня. Денек выдался хороший, в окно светило солнце, в клетке заливалась канарейка, и я был такой радостный, что, работая, и сам пел, как канарейка, только потихоньку.

Тут вдруг зазвонил телефон, я подошел, снимаю трубку, а знакомый голос мне и говорит:

— Звоню тебе, Периколи, в последний раз.

Я ему весело:

— Вот и славно. Понял, наконец, что все было ни к чему… Ну, до свиданья и будь здоров.

— Подожди, Периколи, а знаешь, почему я звоню тебе Б последний раз?

— Почему?

— Потому что твоя жена тебя бросила… Сегодня утром она ушла от тебя с Джиди, ну, с тем, который дает напрокат машины. Он заехал за ней в семь часов на зеленом фиате.

И правда, это был его последний звонок. О Джудитте мне больше и говорить не хочется: одному богу известно, что я выстрадал, прежде чем она стала мне безразлична, а начнешь вспоминать, так, чего доброго, опять станешь переживать. Скажу только, что меня одолевало любопытство узнать, кто же все-таки мне. звонил; этот человек был настолько хорошо осведомлен обо всем, что с самого первого дня предупреждал меня о том, какую ошибку, если можно так выразиться, я совершил. Мало сказать любопытство, я просто ни о чем другом не мог и думать, в конце концов это стало у меня навязчивой идеей. Обнаружил я это случайно, потому что чем больше размышлял, тем меньше понимал, в чем тут дело.

Фердинандо было теперь почти пятнадцать лет, и с некоторого времени я уже не заходил за ним в училище. Но однажды утром мне пришло в голову пройтись к его техникуму, просто так, чтобы вместе с ним вернуться домой. У Фердинандо уже кончились занятия, и он играл во дворе с товарищами в футбол.

Была солнечная погода, и я постоял с минутку, наблюдая за их игрой. Не знаю почему, я сравнил тогда своего сына с другими детьми и подумал, что и тут мне не повезло. Может быть, потому что Фердинандо родился на свет от немолодых родителей, но он был некрасив: маленький, с большими ногами и руками, желтым лицом, носищем чуть не до самого рта, косыми глазами. Я заметил, что он был силен и запускал мяч в воздух такими уверенными ударами, что гул стоял кругом. Но даже и эта его сила была ненормальной, чрезмерной для его роста, как была бы она неестественной для карлика или горбуна.

Пока я предавался этим размышлениям и, прислонившись к стенке, грелся на солнышке, я услышал, как Фердинандо, выйдя из себя, громко крикнул:

— Не в счет… Ты коснулся мяча руками.

И тут-то меня озарило — я узнал этот голос. Это был тот же самый голосина, который говорил со мной по телефону, еще мальчишеский, но уже переходивший в мужской — неприятный, грубый, не вязавшийся с его возрастом. Потом, ударив ногой по мячу, Фердинандо добавил:

— На тебе, съешь!

Теперь я узнал и это слово.

В первый момент я хотел позвать его и, схватив за руку, гнать кулаками до самого дома. Обозвать отца старым дураком, старикашкой, обругать мачеху оскорбительными словами, какие я даже не решаюсь произнести, — пусть даже все это было справедливо, но сын, родной сын, должен уважать родителей.

Потом он заметил меня и, оставив мяч, запыхавшийся, бросился навстречу, крича все тем же голосом:

— А, пап… что ты тут делаешь?.. Я тебя и не заметил.

И тут я сразу почувствовал себя обезоруженным: он

был до того безобразен в своем слишком длинном пальто, с огромным носищем и косыми глазами, и в то же время было ясно, что, увидев меня, он страшно обрадовался. Я пробормотал:

— Фердинандо, если хочешь закончить игру, оставайся, я пойду домой.

А он:

— Я уже кончил… Пошли… — И очень довольный, он взял меня под руку, и мы направились к Тибру. Медленно шли мы по солнцу и молчали. И я думал, что, в конце концов, он говорил мне по телефону чистую правду и объяснял мою ошибку. А если сын не скажет правду отцу, то кто же тогда ее скажет?