Изменить стиль страницы

Vita — Жизнь

Первый этап (1904). Газеты полны сообщений о русско-японской войне. «Мукденское сражение» — репортаж с места событий Луиджи Барцини[78]. «Иллюстрацьоне итальяна» отводит целую полосу под цветное изображение гибели крейсера «Варяг», в одиночку сразившегося с неприятельской эскадрой. Нивазио Дольчемаре[79] водрузил руки поверх простыни и держит в них развернутый номер «Иллюстрацьоне», отпечатанный на лощеной бумаге. Вот так и рождаются ошибки: великие ошибки Истории. Фраза «Нивазио Дольчемаре водрузил руки поверх простыни» наводит на мысль о том, что Нивазио Дольчемаре лежит в постели. Ошибка. Нивазио Дольчемаре вовсе не в постели, а у парикмахера. И упомянутая нами простыня — вовсе не та самая простыня, в которую мы обволакиваемся каждый вечер, чтобы свыкнуться с ожидающей нас однажды — и на веки вечные — плащаницей, а та, посреди которой парикмахер помещает голову клиента, словно риф посреди пенистых волн, чтобы обработать ее как полагается. Умирающий крейсер изображен посреди страницы в позе оленя, окруженного собаками; из четырех высоченных труб крейсера отлетает душа в виде легкого дымка. И чудится Нивазио, будто корабль накренился не столько потому, что подвержен неприятельскому обстрелу, сколько потому, что повержен предательской тяжестью своих несообразно высоких труб, лишивших его равновесия. (Сочетание «подвержен — повержен» употреблено намеренно.) Впрочем, почему бы и нет? Как мы, перед тем как заснуть, кладем ушко на подушку («ушко-подушка» — аналогично предыдущему случаю), так и корабли, намаявшись за день, могли бы укладываться бочком на воду, то есть на свою подушку; и тогда ночью по пустынной и безмятежной морской глади плавали бы в лунном свете множество спящих кораблей и корабликов с парящими горизонтально над водой килями и рангоутами. И вот уже Нивазио Дольчемаре воображает себя маститым корабелом. Он представляет корабли без дымовых труб (начало нашего века — это эпоха Без: безлошадный экипаж, беспроволочный телеграф; в свою очередь, но уже в другом смысле «без», отмирала эпоха романсов без слов); на их месте ему видятся горизонтальные бортовые дымоотводы, слегка загнутые назад, наподобие тюленьих ласт. Кстати, сквозь все эти фантазии просматриваются некоторые зачатки аэродинамики. И все же не стоит относиться к этому всерьез: такого рода фантазии вполне на уровне «мечтаний в кресле парикмахера». Самые нелепые, самые невероятные и одновременно самые тонкие мысли приходят нам в голову, пока мы находимся в руках парикмахера. Следствие вынужденного положения, в также principium tormentorum[80]. В конце концов наши мысли — мысли пишущих людей — были бы куда блистательнее, приучись мы работать под пыткой: скажем, стоя на одной ноге, как болотная дичь, или покачиваясь вниз головой на качельной перекладине. Если мы и впрямь хотим, чтобы наши мысли были красивее, а главное, редкостнее, мы ни за что не должны поддаваться искушению и сменять неудобное положение на удобное, ибо свобода и удобство «обуржуазивают» мысль. Идеальным положением для генерирования выдающихся идей является положение Святого Лаврентия на решетке[81]; впрочем, одной решетки все же маловато: нужно еще и голову на плечах иметь. Неожиданно взгляд Нивазио Дольчемаре застилает тень: это парикмахер резким взмахом расчески откидывает челку прямо ему на глаза. Под плотной завесой волос («как у Магдалины» — думает Нивазио Дольчемаре) его мысли учащаются и заостряются; теперь это уже густой, искрящийся лес мыслей, мыслей-искринок. Нивазио Дольчемаре сравнивает свои мысли с искрящимися фантиками, в которые заворачивали тогда леденцы: стоило только их развернуть, как получался небольшой фейерверк. Затем столь же внезапно ножницы парикмахера подрезают челку Нивазио Дольчемаре, и свет вновь озаряет его глаза. Кто этот миловидный подросток с белым матовым лицом, задумчивыми, глубоко посаженными глазами и пышными волосами, ниспадающими иссиня-черными завитками на бледный лоб? Гирлянда нарисованных цветов пересекает зеркало по диагонали и раскалывает его надвое несуществующей трещиной. Чувство глубокого умиления и непередаваемого блаженства охватывает Нивазио, точно сладкое парное молоко разлилось по его жилам. Постепенно вся цирюльня начинает переливаться искрами зеркальных отражений. Благоухание туалетной воды и аромат пшикающих освежителей лишь усиливают это ощущение. Лето еще в самом начале. Вечер смягчает день. Город как-то вдруг озарился огнями. Слышны приглушенные голоса прохожих, откуда-то доносятся обрывки женской перебранки, заглушаемые трамвайным треньканьем и перегудом первых безлошадных экипажей. Нивазио Дольчемаре видит себя «таким», каким он видит себя сейчас в этом треснувшем под нарисованными цветами зеркале. Он видит свое будущее — будущее музыканта, сулящее ему славу, женщин и любовь, еще более прекрасную, чем любовь Вагнера к Матильде Везендонк. (Занавес.)

Второй этап (1924). Нивазио Дольчемаре сидит на диване рядом с Матильдой. Но не с той, некогда вожделенной, Матильдой Везендонк. Впрочем, теперь все равно не до того, ведь в мае 1915 года Нивазио Дольчемаре оставил музыку и решил посвятить себя словесности. (Петролини[82] говаривал в шутку: «Лично меня погубила война»; для Нивазио Дольчемаре — музыканта это было суровой действительностью, ибо война 1915–1918 годов в самом деле погубила его музыкальную карьеру.) Нивазио и Матильда молчат. Хотя за несколько минут до этого Нивазио о чем-то оживленно говорил. Но весь этот словесный поток был лишь продолжением других, столь же полноводных словесных потоков, изливаемых Нивазио во время бесчисленных прогулок с Матильдой по бульварам и паркам, а также бесчисленных писем, написанных глубокой ночью с бьющимся от волнения сердцем. Когда же наступило молчание, столь желанное и столь боязливо ожидаемое, Нивазио почувствовал с некоторым беспокойством (в котором, однако, не было и тени неожиданности — настолько уже проверена его неисправимая робость), что настал черед первого поцелуя. Словно в беспамятстве Матильда припадает к его груди (Нивазио уступает инициативу Матильде в силу своей робости, своей постоянной неуверенности в том, что, как и когда ему нужно делать; но это еще и хитрость, ибо робость Нивазио Дольчемаре, как в свое время робость Стендаля, превратилась в искусство, точнее даже, в оружие, которым Нивазио ловко и лицемерно пользуется). Впрочем, Матильда не просто припадает к груди Нивазио, а скорее кидается ему на грудь. Кидается так, что Нивазио непроизвольно запрокидывает голову и упирается ею в стену. В то же мгновение он чувствует, как по его затылку пробежал странный холодок, словно между кожей и стеной нет защитного слоя волос. Нивазио Дольчемаре в задумчивости замирает, и его первый поцелуй с Матильдой омрачается неприятной догадкой: «Я лысый?» (Занавес.)

Третий этап (1943). Нивазио Дольчемаре идет по неосвещенному бульвару. Время от времени он замедляет шаг и осторожно нащупывает ногой сход с тротуара на мостовую. Неподалеку от его дома из темноты к нему обращается чей-то мужской голос: «Простите, вы не поможете мне закинуть на плечо этот проклятый чемодан? С самого вокзала тащу эту громадину; совсем из сил выбился». Нивазио Дольчемаре различает в сумерках военного, а рядом с ним — огромный чемодан. Нивазио Дольчемаре готов оказать помощь. Он подходит ближе. Пока Нивазио Дольчемаре нагибается, чтобы взять чемодан, военный зажигает карманный фонарик. Осветив лицо Нивазио Дольчемаре, от неожиданности он вскрикивает: «Ой, что вы, не надо, не надо…» В ответ на изумление военного Нивазио Дольчемаре собирает все свои силы и, рискуя надорваться, хватает тяжеленный чемодан, отрывает его от земли и великолепным рывком взваливает его на плечо военного. (Занавес.)

вернуться

78

Луиджи Барцини (1874–1947) — знаменитый итальянский журналист.

вернуться

79

Литературное alter ego автора.

вернуться

80

принципа мучения (лат.).

вернуться

81

Сожженный в 258 г. на решетке по приказу римских властей христианский священник.

вернуться

82

Этторе Петролини (1886–1936) — итальянский актер и комедиограф.