Изменить стиль страницы

Таковы самые европейские черты Европы. Неизменно обретаемые ей с тех пор, как Юпитер в облике быка останавливался здесь, словно в уютной холостяцкой квартире; обретаемые независимо от расстояния, в любой части света, даже в противоположном его конце. Черты, которые то появляются, то исчезают. Тайные или явные. Чаще тайные, чем явные. Но разве это так важно? Когда мы говорим «Бетховен», мы не чувствуем, как из глубины нашей памяти всплывает Соната № 2 для фортепиано, соч. 49. Черты, которые не обнаружить ни в ком и ни в чем, что не является европейским.

Famiglie — Семьи

Из отроческих воспоминаний Франческо Де Санктиса[25]: «По утрам мама осыпала меня бесконечными ласками. Она отнимала младенца от груди и, смеясь, подносила грудь ко мне, как бы говоря: — Ты помнишь?» Спрашивается, что же показывал ему отец.

Figli — Дети

Решив воскресить в памяти воззрения Антона Чехова на искусство, я перечитал «Чайку», где эти воззрения, собственно, и содержатся. Перечитал и не обнаружил ничего, что заслуживало бы особого упоминания. Кроме следующей реплики Треплева: «Надо изображать жизнь не такою, как она есть, и не такою, как должна быть, а такою, как она представляется в мечтах». Реплика эта является по сути дела предварением теории сюрреализма. Но речь сейчас не об этом. Константин Треплев, герой «Чайки», приходится сыном актрисе Ирине Аркадиной. Это одаренный молодой человек, избравший карьеру писателя. Однако после нескольких проб пера, после нескольких сентиментальных искусов, после нескольких «жизненных» испытаний он отказывается от своего земного жребия и кончает с собой. В этой меланхоличной пьесе, как и в других вещах Чехова (к примеру, в рассказе «Володя»), поражают «свободные» отношения между сыном и матерью. И неважно, что мать Треплева, как и мать Володи, женщина легкомысленная и занята больше собой, чем собственным сыном. Треплев и его мать разговаривают друг с другом не так, как, по нашему представлению, должны разговаривать сын и мать. Они говорят как два друга, как два сверстника. Эта свобода в обращении и поведении особенно меня поражает; ведь даже когда мне перевалило за сорок, чтобы поговорить с матерью или хотя бы предстать перед ней, я должен был преобразиться. Разительно отличие так называемого «иезуитского» воспитания от воспитания либерального, от того «семейного либерализма», который в противовес строгости и «косвенной форме» иезуитского воспитания укоренился в протестантских и «развитых» странах. Русские, будучи представителями молодой культуры, также восприняли «семейный либерализм» с присущим им порывом, с которым они воспринимают любую «новизну», — так восприняли и осуществили они коммунизм, изобретенный и разработанный другими. Под воздействием этого либерализма разлаживаются самые организмы жизни (в сущности, вся человеческая деятельность состоит в том, чтобы противостоять естественному и «бесцельному» течению жизни; и только либеральное сознание благоприятствует этому течению и прилаживается к нему); все становится «горизонтальным», как в чеховской «Чайке»; все течет, все плывет без руля и без ветрил. Именно для того, чтобы преградить отчаянное течение человеческого бытия, мы, чьи предки имели право казнить или миловать своих детей, возвели на пути этого горизонтального течения людей и вещей идеальное вертикальное строение. Мы создали из семьи уменьшенную модель «Града Божия»[26], согласно которой дети видят в собственном отце «жреца» этого человеческого и одновременно божественного и глубоко «естественного» жизненного уклада; а в собственной матери — супругу жреца. Так о какой же дружбе, о каких свободных и непосредственных отношениях, о какой доверительности может вообще идти речь? Свобода в обращении и поведении подспудно влечет за собой и возможность интимной близости. Именно поэтому, на наш взгляд, сквозь свободу в отношениях и манере общения между отцом и дочерью, сыном и матерью проглядывают ростки чудовищного «мирризма»[27] и столь же чудовищного эдипова комплекса.

Germanesimo — Германизм

12 сентября 1943 года. Я в своем доме в усадьбе Поверомо близ города Массы на севере Тосканы. Встаю с постели, распахиваю ставни. День — еще невинное дитя. Наивный утренний ветерок проясняет все вокруг. Все искренно, все истинно. Я понимаю деревья, воздух, небо. Природа распускается. В этот час и люди, наверное, понимают друг друга лучше. Люди и души. Но, к счастью, я один. Драгоценное одиночество. Никто не задумывается над тем, сколь необходимо человеку одиночество. Никто не задумывается над тем, сколь необходима человеческому организму, сколько жизненных сил экономит определенная доза ежедневного одиночества. Она очищает нашу жизнь, удаляет из нее шлаки коллективизма. Общественная, коллективная жизнь отравляет человеческий организм. Мы сильно обеспокоены вредом алкоголизма или курения, но никого почему-то не беспокоит вред, наносимый нам коллективизмом. В отрочестве и более зрелом возрасте каждый самостоятельный человек должен несколько часов в день проводить в одиночестве — и непременно в тишине. Необходимое дополнение к гигиене жизни. Этот волнующий утренний воздух обостряет нашу чувствительность. Мы начинаем глубже осознавать окружающий мир. Душа открыта для откровений. Я трепещу при мысли, что кто-то может появиться в этот момент. Тогда все пойдет насмарку. Несомненно, именно в такой вот утренний час Зигфриду явился язык птиц. Но почему, собственно, «явился» и как язык вообще может «явиться»? И все же это так. Только в такие мгновения наши чувства утончаются настолько, что обретают новые возможности. Звуки становятся тогда зримыми, и ухо «видит». Является тело звука и его скелет. Птицы щебечут на вязах, дубах, платанах, тополях и соснах, окружающих мой дом. Нынче утром я тоже понимаю язык птиц. Понимаю настолько хорошо, чтобы понять: язык птиц не следует понимать. Вагнер совершил оскорбительную ошибку, насильно доведя восприятие языка птиц до его совершенного слияния с языком людей. Вагнеру свойственны подобные ошибки. Даже не столько ошибки, сколько ляпы. Нынче утром я чувствую, что готов к пониманию языка птиц, к его глубокому пониманию, к пониманию его «в себе». И чем лучше я его понимаю, тем неумолимее он отдаляется от языка людей, к далеким границам нечеловеческого. Внезапно по лесу разносится голос. Человеческий и одновременно нечеловеческий. Он мгновенно переносит меня по ту сторону знакомого и привычного мира. Словно в чаще этого леса, где все самое невероятное, самое жуткое совершается разве что белкой или змеей, словно в этой чаще разнеслись эхом зловещее карканье птеродактиля или холодящий душу свист плезиозавра. Допотопный голос нарушил всегдашнее безмолвие леса. Птицы разом смолкли при внезапном «явлении» этого чудовищного голоса — голоса вне времени, ворвавшегося к нам из сгинувшего мира; даже деревья ошеломлены и дрожат: дрожат тополя, белостволые, как обнаженное тело долговязого подростка; трепещут замаскированные стволы платанов, содрогаются опоясанные ржавчиной стволы сосен. Я возвращаюсь в реальность, упраздненную сном и чистотой этого утра, подобно тому как невинность упраздняет грех. Роли переменились: день, вместо того чтобы прогнать кошмар, на сей раз ввергает меня в кошмарное наваждение. Наша бодрствующая жизнь превратилась в эти дни в абсурдный, тревожный сон. Немцы заняли казармы, гостиницы и дома Форте дей Марми. Колонны их грузовиков, артиллерии и боевых машин проносятся по главной улице города и его набережной с невыносимым, истеричным ревом. Почти все машины разрисованы жирными желтыми пятнами наподобие жабьей кожи. На некоторых наброшены крупные маскировочные сети. Сидящие в них люди тоже все в желтом; кое на ком — пухлые армейские комбинезоны. Уподобившись некоему чудовищному созданию — чему-то среднему между гигантской ведовской лягушкой и устрашающего вида водолазом, немецкий солдат сумел слить воедино собственный характер и внешность. Немца всегда отличали театральность и дьяволизм. Его режиссерский гений умело играет на всем чудовищном. Жуткое обмундирование солдат лишний раз говорит о том, насколько в сути своей немец-завоеватель глуп и поверхностен. Он пытается внушить страх даже своей внешностью. Как-то раз на турнире по вольной борьбе в Cirque de Paris я видел борца, который для устрашения соперника выбрил себе голову под зебру: полоска волос — полоска голой кожи. Но он так никого и не напугал. Этот борец вполне заслуживал звания немца; однако по какой-то случайности он оказался китайцем. Чтобы развеять эффекты, на которые немец тратит столько сил и средств, достаточно включить в зале свет. На протяжении двадцати столетий европейцы ведут с германизмом войну. И эта война есть не что иное, как непрерывное усилие, поневоле предпринимаемое европейцами, чтобы возжечь свет, который германцы пытаются всякий раз потушить. Значит, борьба Индры против Аримана[28] бесконечна? Ариман не умирает, он всего лишь меняет имя. Его зовут то Аттилой, то Аларихом, то Барбароссой, то Вильгельмом II, то Гитлером. При этом он неизменно принадлежит к германской расе. Может быть, именно поэтому немцы так привязаны к аризму? Или — игра слов напрашивается сама собой — к ариманизму? После двадцати столетий адского труда европейцы, наверное, вправе почувствовать себя усталыми и решить раз и навсегда покончить с этими неисправимыми светоборцами. Однако люди не только смертны, но и забывчивы и, будучи отцами, уже не помнят того, о чем думали, будучи детьми. Особенно в Италии немецкий миф, «ужасный» немецкий миф остается совершенно незамеченным. Впрочем, итальянцы многого не замечают, даже слишком многого. Самое большое зло, от которого страдает Италия, главная причина всех ее бед кроется в неведении. Когда я говорю о европейцах двадцативековой давности, я, естественно, имею в виду римлян. Римляне вписываются в понятие Европы. Скажу лучше: римляне являются творцами, хоть и бессознательными, того интеллектуального единства нескольких народов, связанных общими гражданскими и моральными идеями, которое выражается в понятии «Европа». Понятие «Европа» не следует ограничивать рамками географии.

вернуться

25

Франческо Де Санктис (1817–1873) — итальянский историк литературы, критик и общественный деятель, участник Рисорджименто.

вернуться

26

«О Граде Божьем» (De civitate Dei contra paganos) — трактат Блаженного Августина (354–430), написанный им под впечатлением взятия Рима королем вестготов Аларихом в 410 году.

вернуться

27

От Мирры — мифической матери Адониса, дочери кипрского царя Киниры, вступившей в связь с собственным отцом.

вернуться

28

Дух зла в древнеиранской религии.