Изменить стиль страницы

Отличительные огни «Королевы Каролины» светились на расстоянии добрых двух километров. Сильно поврежденный фрегат явно не мог быстро вернуться на место катастрофы, если бы его команде и пришла подобная фантазия. Наконец мы могли издали заметить приближение фрегата и заблаговременно уйти. Теперь преимущество в быстроте хода было явно на нашей стороне. Словом, не подвергаясь особенному риску, мы могли, по крайней мере, попытаться осмотреть место катастрофы и подобрать тех из людей экипажа, которые могли еще плавать, уцепившись за обломки потонувшего судна. По распоряжению Костера, наши матросы вывесили целую гирлянду фонарей на веревках с правого борта. Кузов «Ласточки» или «Работника» скрывал эти огни от глаз экипажа «Королевы Каролины», а в то же время свет фонарей мог дать указания уцелевшим морякам «Сан-Дженнаро», где находятся готовые оказать им помощь друзья.

Не довольствуясь этим, мы спустили все наши лодки и принялись рейсировать по морю, описывая широкие круги. Время от времени мы громко перекликались.

Признаюсь, большого успеха все эти меры не имели: покружив на месте до рассвета, мы выловили только плававшего на обломке балки незнакомого матроса, потом юнгу, мальчугана лет двенадцати, и еще одного страшно обожженного полуголого человека, который держался за кусок мачты.

Матрос имел на мускулистом теле множество ран с рваными краями. Он еще дышал, и что-то жалобно бормотал, когда мы его нашли; но пока подобравшая его лодка доставила его к борту «Ласточки», — его тело начало холодеть. Он умер, не приходя в сознание.

Юнга оказался целым и невредимым, но на него нашел столбняк: он неимоверно гримасничал и заливался слезами; это длилось несколько мгновений, потом его бледное лицо застывало. У него, по-видимому, отнялся язык: он не мог вымолвить ни единого слова.

Третьего и последнего из экипажа «Сан-Дженнаро» подобрала именно та лодка, на которой находился я. Нашли мы его совершенно случайно, когда уже порешили, что дальнейшие поиски бесполезны, и нам надо возвращаться на борт «Ласточки». В последний раз, как говорится, для очистки совести, мы еще раз хором крикнули, и на наш крик кто-то отозвался хриплым стоном в непосредственной близости лодки. По звуку мы подплыли к тому месту, где плавал несчастный, и наткнулись на обломок мачты, за который судорожно уцепился полуголый человек.

Когда мы начали перетаскивать его в лодку, — он опять застонал, и сквозь стон произнес довольно внятно:

— Знамя! Ради Бога, спасите знамя!

— Какое знамя? — удивленно спросил я. — Где оно?

— Здесь! У меня под рукой! — простонал он.

— Тащите его сюда!

— Н-не мог-гу! — с явным трудом вымолвил он.

— Почему? Зацепилось оно, что ли?

— Н-нет! Оно прибито к мачте.

Как молния, мой ум осенила догадка: несчастный цеплялся за обломок той самой мачты, к которой его товарищи перед концом боя прибили белое знамя с золотой бахромой и буквой N под императорской короной.

Матросы втащили этого человека в лодку. Я нащупал болтавшееся в воде полотнище, рванул, — и знамя оказалось в моих руках.

Пять минут спустя мы подошли к борту «Ласточки», и нашу лодку подтянули на талях.

Доктор Мак-Кенна сейчас же занялся подобранным нами человеком, а я — подобранным знаменем.

Я отнес его в капитанскую каюту, в которой никого не было, выжал из него уйму воды, разостлал на столе и начал осматривать.

Первое, что бросилось мне в глаза, была императорская корона в добрый метр величиной. Под ней — огромная буква N больше двух метров вышины.

Спустив один из краев полотнища со стола, я обнаружил, что по краю шла длинная надпись, тоже вышитая золотом. «Свобода или смерть» — стояло на одном краю. «Женщины Италии Цезарю» — на другом. И, наконец, на третьем — надпись, которая сразу сделала мне понятным почти все то, чего я до сих пор не понимал.

Эта надпись была сложнее и длиннее других.

«Наполеон Великий! Народы латинской расы ждут тебя! Веди, освобожденный освободитель, свои легионы к новым славным победам!»

— Так вот в чем суть, невольно воскликнул я, хлопнув себя по лбу! Так вот из-за чего все эти хлопоты? А я-то, дурак… Ну, разве я не был идиотом? И, Господи, до чего можно быть тупым?! И как это только я мог, слепец, не догадаться, что и Джонсон, и Костер, и Мак-Кенна, и люди экипажа «Сан-Дженнаро», и мадемуазель Бланш с сыном, сыном Наполеона, и все мы, — ибо и я входил в это число, — мы были заговорщиками. Мы, — одни вполне сознательно, как Джонсон и Костер, другие не ведая того, как наши матросы, — все работали над сложным и опасным делом освобождения Наполеона из заточения на острове св. Елены, чтобы помочь ему вернуть утраченный трон…

Но, как же это?

Кто же держит Наполеона в плену? Англия! Моя родина. Кто смотрит на Наполеона, как на злейшего врага? Англия, моя родина. Кто я? Англичанин.

Логически рассуждая, и я должен был смотреть на императора французов, как на злого врага. А на людей, которые хотели освободить его из плена, как на врагов. Раз он враг, то и они — враги.

Но ведь, Джонсон, Мак-Кенна и я, — мы англичане. И раз мы помогаем освобождению Наполеона, то мы идем против Англии, против нашей же родины. Кто же мы?

Ответ мог быть только один:

— Государственные изменники.

Раз додумавшись до этого вполне логического вывода, я растерялся.

Признаться, долголетняя служба в солдатах отучила меня от привычки самостоятельно рассуждать. Мне приказывали идти — я шел. Приказывали стоять — я стоял, даже под градом пуль неприятеля. Мне приказывали драться — я дрался. И даже очень охотно… Мне говорили: «Французы — это наш враг». И я кидался, как вепрь или как бульдог, на французов. Ненавидел ли я их? О, нет, ничуть…

Суть ведь в том, что моя мать была родом из Канады. В Канаде в конце восемнадцатого века буквально все белое население, включая и чистокровных англичан, отлично говорило по-французски. Моя мать владела французским языком даже, пожалуй, лучше, чем английским. Я сам в дни детства постоянно слышал вокруг себя именно французскую речь, и к французам относился точно так же, как и к англичанам.

И потом, со дня битвы при Ватерлоо, когда пухлые пальцы Наполеона больно ущипнули меня за ухо, щелкнули меня по лбу, а странно-прозрачные глаза глядели мне прямо в лицо, — я как-то уже не мог отделаться от личного обаяния Наполеона…

Англия сделала Наполеона своим пленником. Англия сделала сама себя добровольным тюремщиком павшего императора французов. Но ведь Англия — это, между прочим, и я, Джон Браун, рядовой одиннадцатого линейного стрелкового полка. И Джон Браун — это Англия. А спросил ли кто-нибудь Джона Брауна, согласен ли он, чтобы Наполеон, сидевший на троне, остаток своей жизни провел где-то на острове, затерянном на просторе Атлантического океана? А спросил ли кто-нибудь Джона Брауна, согласен ли он быть тюремщиком Наполеона? Ведь, нет же!

А раз нет, то какое же мне дело до этого решения? Не свободен ли я поступить так, как подсказывает мне моя собственная совесть?

Покуда я предавался этим размышлениям, Джонсон и Костер вместе с Мак-Кенна спустились в капитанскую каюту.

— Еще одна карта, и карта крупная, бита нашими противниками, — сказал Джонсон досадливо.

— Дайте мне огня! — ответил Костер, вытаскивая сигару и тщательно обрезая ее конец, чтобы закурить. Крупная карта, говорите вы, Джонсон, в нашей игре?

— Ну, да! — ответил Джонсон. — Или вы не находите этого?

— Не нахожу! — хладнокровно заметил Костер.

— Почему?

— Во-первых, карта не была крупной. Иначе ее не побили бы. Это был, вне всяких сомнений, совсем неудачный ход. Итальянцы — азартные, но очень плохие игроки. Их игра дерзка, но выдержки и расчета у них мало. Это раз. «Мадам» — старая скряга, которая напрасно ввязывается в игру. Ей надо было бы сидеть смирно и в дело не мешаться. Это — два. А в-третьих… В-третьих — не забывайте этого, друг Джонсон! — вмешательство этих пустоголовых итальянцев спутывало все наши карты. Если бы им удалось… вы знаете, что могло удаться им… Если бы задуманное, дело удалось им, — то какую роль во всем играли бы тогда мы!..