КАКИМ БЫ ПОЛОТНОМ

Каким бы полотном батальным ни являлась
советская сусальнейшая Русь,
какой бы жалостью душа ни наполнялась,
    не поклонюсь, не примирюсь
со всею мерзостью, жестокостью и скукой
немого рабства — нет, о, нет,
еще я духом жив, еще не сыт разлукой,
    увольте, я еще поэт.
Кембридж, Масс., 1944 г.

О ПРАВИТЕЛЯХ

             Вы будете (как иногда
                     говорится)
     смеяться, вы будете (как ясновидцы
         говорят) хохотать, господа, —
                 но, честное слово,
               у меня есть приятель,
                       которого
привела бы в волнение мысль поздороваться
 с главою правительства или другого какого
                    предприятия.
      С каких это пор, желал бы я знать,
                   под ложечкой
          мы стали испытывать вроде
     нежного бульканья, глядя в бинокль
         на плотного с ежиком в ложе?
                   С каких это пор
           понятие власти стало равно
          ключевому понятию родины?
          Какие-то римляне и мясники,
      Карл Красивый и Карл Безобразный,
           совершенно гнилые князьки,
          толстогрудые немки и разные
        людоеды, любовники, ломовики,
          Иоанны, Людовики, Ленины,
     всё это сидело, кряхтя на эх и на ых,
           упираясь локтями в колени,
          на престолах своих матерых.
           Умирает со скуки историк:
          за Мамаем всё тот же Мамай.
      В самом деле, нельзя же нам с горя
       поступить как чиновный Китай,
      кучу лишних веков присчитавший
           к истории скромной своей,
         от этого, впрочем, не ставшей
              ни лучше, ни веселей.
        Кучера государств зато хороши
      при исполнении должности: шибко
        ледяная навстречу летит синева,
       огневые трещат на ветру рукава…
       Наблюдатель глядит иностранный
 и спереди видит прекрасные очи навыкат,
    а сзади прекрасную помесь диванной
       подушки с чудовищной тыквой.
           Но детина в регалиях или
                волк в макинтоше,
в фуражке с немецким крутым козырьком,
       охрипший и весь перекошенный,
       в остановившемся автомобиле —
               или опять же банкет
             с кавказским вином —
                         нет.
              Покойный мой тезка,
         писавший стихи и в полоску,
         и в клетку, на самом восходе
        всесоюзно-мещанского класса,
             кабы дожил до полдня,
         нынче бы рифмы натягивал
              на «монументален»,
                на «переперчил»
                   и так далее.
Кембриджу Масс., 1944 г.[9]

К КН. С. М. КАЧУРИНУ

1
Качурин, твой совет я принял
и вот уж третий день живу
в музейной обстановке, в синей
гостиной с видом на Неву.
Священником американским
твой бедный друг переодет,
и всем долинам дагестанским
я шлю завистливый привет.
От холода, от перебоев
в подложном паспорте, не сплю:
исследователям обоев
лилеи и лианы шлю.
Но спит, на канапе устроясь,
коленки приложив к стене
и завернувшись в плед по пояс,
толмач, приставленный ко мне.
2
Когда я в это воскресенье,
по истечении почти
тридцатилетнего затменья,
мог встать и до окна дойти;
когда увидел я в тумане
весны и молодого дня,
и заглушенных очертаний
то, что хранилось у меня
так долго, вроде слишком яркой
цветной открытки без угла
(отрезанного ради марки,
которая в углу была);
когда все это появилось
так близко от моей души,
она, вздохнув, остановилась,
как поезд в полевой тиши.
И за город мне захотелось:
в истоме юности опять
мечтательно заныло тело,
и начал я соображать,
как буду я сидеть в вагоне,
как я его уговорю,
но тут зачмокал он спросонья
и потянулся к словарю.
3
На этом я не успокоюсь,
тут объясненье жизни всей,
остановившейся, как поезд
в шершавой тишине полей.
Воображаю щебетанье
в шестидесяти девяти
верстах от города, от зданья,
где запинаюсь взаперти,
и станцию, и дождь наклонный,
на темном видный, и потом
захлест сирени станционной,
уж огрубевшей под дождем,
и дальше: фартук тарантасный
в дрожащих ручейках, и все
подробности берез, и красный
амбар налево от шоссе.
Да, все подробности, Качурин,
все бедненькие, каковы
край сизой тучи, ромб лазури
и крап ствола сквозь рябь листвы.
Но как я сяду в поезд дачный
в таком пальто, в таких очках
(и, в сущности, совсем прозрачный,
с романом Сирина в руках)?
4
Мне страшно. Ни столбом ростральным,
ни ступенями при луне,
ведущими к огням спиральным,
ко ртутной и тугой волне,
не заслоняется… при встрече
я, впрочем, все скажу тебе
о новом, о широкоплечем
провинциале и рабе.
Мне хочется домой. Довольно.
Качурин, можно мне домой?
В пампасы молодости вольной,
в техасы, найденные мной.
Я спрашиваю, не пора ли
вернуться к теме тетивы,
к чарующему чапаралю
из «Всадника без головы»,
чтоб в Матагордовом Ущелье
заснуть на огненных камнях
с лицом, сухим от акварели,
с пером вороньим в волосах?
Кембридж, Масс., 1947 г.[10]
вернуться

9

Стр. 276. Строки 14–15: туристы, посещавшие советские театры, оставались под глубоким впечатлениием от увиденного там диктатора. Строка 35: вспоминается комическое заявление Сталина: «Жить стало лучше, жить стало веселей!» Строки 44–48: здесь на мгновение появляются советский генерал и Адольф Гитлер. Строки 49–50: наша последняя остановка — Тегеран. Строка 52: мелкокалиберный советский поэт, Владимир Владимирович Маяковский, не лишенный некоторого блеска и хватки, но роковым образом развращенный режимом, которому верно служил. Строки 58–59: «монументален» рифмуется довольно точно со «Сталин», а «переперчил» забавным образом перекликается с фамилией британского политического деятеля в неряшливом русском произношении.

вернуться

10

Стр. 278. Строка 1: Качурин, Стефан Мстиславович. Мой бедный друг, бывший полковник Белой Армии, умерший несколько лет тому назад в монастыре на Аляске. Только золотым сердцем, ограниченными умственными способностями и старческим оптимизмом можно оправдать то, что он присоветовал описываемое здесь путешествие. Его дочь вышла замуж за композитора Торнитсена. Строка 7: ссылка на известное стихотворение Лермонтова («В полдневный жар в долине Дагестана…»).