ГОСТЬ

Хоть притупилась шпага, и сутулей
    вхожу в сады, и запылен
мой черный плащ, — душа все тот же улей
    случайно-сладостных имен.
И ни одна не ведает, внимая
    моей заученной мольбе,
что рядом склеп, где статуя немая,
    воспоминанье о тебе.
О, смена встреч, обманы вдохновенья.
    В обманах смысл и сладость есть:
не жажда невозможного забвенья,
    а увлекательная месть.
И вот душа вздыхает, как живая,
    при убедительной луне,
в живой душе искусно вызывая
    все то, что умерло во мне.
Но только с ней поникну в сумрак сладкий,
    и дивно задрожит она,
тройным ударом мраморной перчатки
    вдруг будет дверь потрясена.
И вспомнится испанское сказанье,
    и тяжко из загробных стран
смертельное любви воспоминанье
    войдет, как белый великан.
Оно сожмет, торжественно, без слова
    мне сердце дланью ледяной,
и пламенные пропасти былого
    вдруг распахнутся предо мной.
Но не поняв, что сердцу нежеланна,
    что сердце темное мертво,
доверчиво лепечет Донна Анна,
    не видя гостя моего.
1924 г.

КУБЫ

Сложим крылья наших видений.
Ночь. Друг на друга дома углами
валятся. Перешиблены тени.
Фонарь — сломанное пламя.
В комнате деревянный ветер косит
мебель. Зеркалу удержать трудно
стол, апельсины на подносе.
И лицо мое изумрудно.
Ты — в черном платье, полет, поэма
черных углов в этом мире пестром.
Упираешься, траурная теорема,
в потолок коленом острым.
В этом мире страшном, не нашем, Боже,
буквы жизни и целые строки
наборщики переставили. Сложим
крылья, мой ангел высокий.
1924 г.

СТАНСЫ

Ничем не смоешь подписи косой
судьбы на человеческой ладони,
ни грубыми трудами, ни росой
всех аравийских благовоний.
Ничем не смоешь взгляда моего,
тобой допущенного на мгновенье.
Не знаешь ты, как страшно волшебство
бесплотного прикосновенья.
И в этот миг, пока дышал мой взгляд,
издалека тобою обладавший,
моя мечта была сильней стократ
твоей судьбы, тебя создавшей.
Но кто из нас мечтать не приходил
к семейственной и глупой Мона Лизе,
чей глаз, как всякий глаз, составлен был
из света, жилочек и слизи?
О, я рифмую радугу и прах.
Прости, прости, что рай я уничтожил,
в двух бархатных и пристальных мирах
единый миг, как бог, я прожил.
Да будет так. Не в силах я тебе
открыть, с какою жадностью певучей,
с каким немым доверием судьбе
невыразимой, неминучей — —
1924 г.

LA BONNE LORRAINE

Жгли англичане, жгли мою подругу,
на площади в Руане жгли ее.
Палач мне продал черную кольчугу,
клювастый шлем и мертвое копье.
Ты здесь со мной, железная святая,
и мир с тех пор стал холоден и прост:
косая тень и лестница витая,
и в бархат ночи вбиты гвозди звезд.
Моя свеча над ржавою резьбою
дрожит и каплет воском на ремни.
Мы, воины, летали за тобою,
в твои цвета окрашивая дни.
Но опускала ночь свое забрало,
и молча выскользнув из лат мужских,
ты, белая и слабая, сгорала
в объятьях верных рыцарей твоих.
Берлин, 1924 г.

МОЛИТВА

Пыланье свеч то выявит морщины,
то по белку блестящему скользнет.
В звездах шумят древесные вершины,
    и замирает крестный ход.
Со мною ждет ночь темно-голубая,
и вот, из мрака, церковь огибая,
    пасхальный вопль опять растет.
Пылай, свеча, и трепетные пальцы
жемчужинами воска ороси.
О милых мертвых думают скитальцы,
    о дальней молятся Руси.
А я молюсь о нашем дивьем диве,
о русской речи, плавной, как по ниве
    движенье ветра… Воскреси!
О, воскреси душистую, родную,
косноязычный сон ее гнетет.
Искажена, искромсана, но чую
    ее невидимый полет.
И ждет со мной ночь темно-голубая,
и вот, из мрака, церковь огибая,
    пасхальный вопль опять растет.
Тебе, живой, тебе, моей прекрасной,
вся жизнь моя, огонь несметных свеч.
Ты станешь вновь, как воды, полногласной,
    и чистой, как на солнце меч,
и величавой, как волненье нивы.
Так молится ремесленник ревнивый
    и рыцарь твой, родная речь.
1924 г.