Пакито умер на операционном столе под аплодисменты публики, приветствовавшей матадора из нового поколения — тот еще только начинал восхождение к славе.
И пока лишь слегка оглушенный Луис проклинал злую судьбу, я вспомнил пророчества сеньоры Лакапас: «Все вы погибнете в крови и мучениях!»
Мы денно и нощно караулили Консепсьон, опасаясь, что она наложит на себя руки. Бедняга совершенно потеряла рассудок. Мы с Луисом сидели в каморке с низким потолком, пили и непрерывно курили. Вальдерес винил себя в смерти Пакито, я же не хотел терять Консепсьон во второй раз. В следующее после смерти Пакито воскресенье мы глотали херес, даже не замечая его вкуса. Неожиданно по лестнице спустилась Консепсьон. Я заметил, как она постарела, но эти запавшие, обострившиеся черты лица, эти следы страданий вызвали у меня лишь новый прилив любви и нежности. Поглядев на нас обоих, Консепсьон устало проговорила:
— Все кончено… мы больше никогда не будем говорить о нем… Но чтобы я не слышала ни единого слова о быках!
Мы поклялись. Но она еще не все сказала.
— Прежде чем опустить занавес над тем, что было самым счастливым периодом моей жизни, позвольте сказать, что я считаю вас обоих убийцами… Тебя, Луис, потому что это твои трусость и неловкость привели к смерти Пакито… Что до тебя, Эстебан, ты не любил его… Ревность помета ла тебе вырвать его у быка! Двое убийц!
Я хотел было возразить, но Консепсьон не дала открыть мне рта:
— Замолчи! Все кончено… кончено… кончено…
В тот же вечер я уехал в Мадрид и с тех пор кое–как перебивался, работая на корридах. Ни Луиса, ни Консепсьон я больше не видел.
Так прошло пять лет.
В начале этого года я узнал, что Луис и Консепсьон переехали из Севильи в свое имение под Валенсией. Итак, Вальдерес вернулся в родные края. Я решил поступить так же, поскольку не смог по–настоящему свыкнуться ни с Мадридом, ни с кастильцами. Жители Мадрида и Севильи оказались схожими лишь в одном: они не излечиваются от несчастной любви. В Мадриде я не мог думать о Консепсьон так, как бы мне хотелось, а ведь мечты о ней — это все, что мне оставалось до конца жизни. Я думал, что, вернувшись в Севилью, где протекала наша детская любовь, я вновь в какой–то мере обрету женщину, чувство к которой никогда не угасало в моем сердце.
Сойдя с поезда на Кордовском вокзале, я сразу почувствовал себя помолодевшим, несмотря на то что всю ночь промаялся в вагоне третьего класса. В холодном январском воздухе я улавливал смутные запахи, волновавшие меня гораздо больше самых горячих приветственных слов. Подхватив сумку с не слишком обременительным багажом, я медленно побрел по проспекту Маркес де Парада. Я мог бы нанять такси, но хотелось ощутить под ногами вновь обретенную андалузскую землю. Я улыбался прохожим, и они отвечали мне улыбками, радуясь, что встретили счастливого человека. Свернув на улицу Католических королей, а потом на мост Изабеллы II, я наконец увидел Триану, свою Триану. Сердце так сжалось от волнения, что я даже прислонился к стене. Тут же подошла какая–то девушка и с тревогой спросила:
— Вам плохо, сеньор?
Девушка напоминала Консепсьон прежних дней.
— Не в том дело, сеньорита, благодарю вас… Это просто от волнения… от радости, что я снова вижу Триану, мой родной квартал…
— Вы цыган?
— Да, сеньорита.
— Я тоже.
Глупо было задавать подобный вопрос, но я не CMof удержаться:
— Вас, случайно, зовут не… Консепсьон?
— Поверьте, сеньор, я очень сожалею, но мое имя Ампаро… До свидания, сеньор! Счастливого возвращения в Триану!
Счастливое возвращение… Я смотрел ей вслед, как когда–то, много лет назад, провожал глазами Консепсьон после нашего грустного объяснения. Не напрасно ли я приехал? Не стану ли страдать еще больше в этом городе, где призрак возлюбленной уже никогда меня не покинет? Каждая улица, сады или памятники станут навязывать мне присутствие Консепсьон. Но в конце концов, разве не за этим я приехал в Севилью?
Не справившись с искушением, я решил пройти через калле Кавадонга и взглянуть на бакалейную лавочку, где когда–то торговали родители Консепсьон. Теперь они мирно покоятся под кипарисами на маленьком кладбище, и солнце ласкает их могилы. Я долго стоял, наблюдая за маленькими девочками и мальчиками, приходившими в бакалею за покупками. Как много маленьких Эстебанов и Консепсьон! Лишь когда хозяин лавочки, удивленный моим долгим неподвижным наблюдением, вышел на порог, я заставил себя удалиться. В конце калле Эвангелиста все еще жила моя мать. При виде меня она скрестила на груди руки, вознося немую благодарственную молитву Трианской Богоматери. Я сжал ее в объятиях.
Потом я окунулся в прежнее существование и нашел постаревших друзей. Все они старались вообще не упоминать о Вальдересе — из–за Консепсьон, конечно. Чтобы как–то заработать, я снова вернулся к быкам. Ничего другого я все равно не умел! Меня тепло приняли в кафе, где вечно крутились страстные поклонники корриды, модные тореро и неудачники, тщетно пытающиеся заключить контракт. Мне удалось быстро наладить дела, помогая нескольким подававшим надежды молодым людям. Но в глубине души, честно говоря, деньги меня никогда особенно не занимали. Лишь бы как–то скрасить последние дни матери. Остальное не имело значения. Удовольствие мне доставляли только прогулки по берегу Гвадалквивира, где когда–то, в незапамятные времена, казавшиеся теперь почти сказочными, я сражался с воображаемыми быками к восторгу Консепсьон. Я мог часами сидеть там, не двигаясь, а гревшиеся на солнышке старухи сердито смотрели на чужака, нарушившего их уединение. Вероятно, я еще не достиг того возраста, чтобы по праву разделять их привилегию на отдых. Потом и моя мать умерла. За гробом шло не так уж много людей, ведь за время моего отсутствия население Трианы сильно изменилось. Однако некоторые лица я все же узнавал, хотя не мог вспомнить имен кое–кого из тех, кто целовал меня у выхода с кладбища. После смерти матери я снова остался один. Что ж, я сам выбрал одиночество в тот день, когда Консепсьон сказала «да» Луису в церкви Святой Анны. Медленное течение жизни продолжалось. Я поздно вставал и около полудня уходил из дому, оставляя заботу об уборке комнаты и стирке белья старухе–соседке. Спокойным шагом я добирался до привычного кафе недалеко от Сьерпес, устраивался за столиком, пил мансанилу, ел пирожки и беседовал о быках.
Однажды мартовским утром меня хлопнул по плечу какой–то мужчина.
— Как поживаете, дон Эстебан?
Я вспомнил, что уже как–то видел этого типа в Мадриде. Пабло Мачасеро. Он тоже занимался быками. Работал посредником, менеджером. Это ремесло сделало его необычайно обходительным человеком.
— Приветствую вас, Пабло… Зачем пожаловали в Севилью?
— Скажу — не поверите.
— А вы все же попробуйте!
— Я приехал повидать вас.
— Не может быть!
— И тем не менее, это правда.
— Тогда я слушаю вас.
Он замялся, явно смущенный тем, что за столом сидели посторонние.
— Дело в том, что у меня к вам довольно деликатный разговор…
Интригующее начало. Я извинился перед друзьями и повел Мачасеро в укромный уголок, за столик, который мы обычно оставляли влюбленным, иногда случайно забредавшим в наше кафе.
— Выкладывайте.
— Дело вот в чем… В Мадриде я познакомился с весьма богатым человеком, неким Амадео Рибальтой. Как все богачи, он хочет заработать еще больше. У Рибальты две страсти: игра и быки.
— Ну и что?
— Он жаждет примирить оба увлечения, устроив корриду с участием неожиданных тореро.
— Правда?
— То есть людей, чье появление на арене не только удивило бы публику, но и подогрело любопытство. Рибальта готов поставить на кон порядочный мешок денег, лишь бы добиться задуманного.
— Это его право, но… я что–то не понимаю свою роль в этом деле… Меня не особенно интересуют деньги и у меня нет волшебной палочки, чтобы достать из–под земли никому не известных тореро, да еще способных достойно выступить на арене.