— И про Стаха Мельникова такая молва шла, будто он в ксендзы хочет идти, а теперь он в самой высшей школе, в доктора готовится.
— Вот еще, такому негоднику ксендзом быть! Ведь Магда-то моя от него беременна — на шестом месяце уже!
— А говорили, что от мельникова работника.
— Это мельничиха так говорит, чтобы сынка выгородить. Такому беспутному только в доктора и дорога!
— Конечно, ксендзом быть лучше — и Богу во славу, и людям на утешение, — хитро подпевал ей Борына (чего с бабой спорить!) и внимательно слушал ее рассуждения, а органист между тем часто снимал шапку и громким "Во веки!" отвечал на приветствия проезжавших мимо.
Ехали рысью, и Ясь лихо обгонял телеги, пеших, скот, пока не добрались до леса, где было уже просторнее и дорога шире.
У самого леса они нагнали Доминикову. Она ехала с Ягной и Шимеком, а за телегой, из которой выглядывали белые шеи гусей, не перестававших шипеть по-змеиному, шла корова, привязанная за рога.
Все поздоровались, а Борына даже высунулся из брички, когда проезжали мимо, и крикнул:
— Поздно едете!
— Поспеем! — со смехом откликнулась Ягна.
Бричка обогнала телегу, но сын Органиста несколько раз оглядывался на Ягну и, наконец, спросил:
— Это Ягуся Доминикова?
— Она, она самая, — ответил Борына, все еще глядя на нее издали.
— Не узнал я ее, — два года не видел.
— Девчонка она молодая, два года назад еще коров пасла. Раздобрела только, как телка на клевере! — и он опять высунулся из брички, чтобы взглянуть на Ягну.
— Красивая какая! — заметил Ясь.
— Девка как девка! — пренебрежительно процедила сквозь зубы его мать.
— Нет, верно, что хороша! Удалась девка. Недели не проходит, чтобы кто-нибудь к ней сватов не засылал.
— Привередлива больно! А старая думает, что ее Ягну по меньшей мере какой-нибудь управляющий возьмет, наших парней прочь гонит, — язвительно пробурчала органистиха.
— А что ж, ее любой хозяин возьмет, даже такой, что на тридцати моргах сидит… Она того стоит!
— Вот и посватались бы вы к ней, Мацей, если так ее хвалите! — засмеялась она. Борына промолчал и больше всю дорогу не проронил ни слова.
"Смотри-ка, рвань городская, вздумала смеяться над исконными хозяевами! Важная пани, подумаешь — только и знает нашим курам под хвост заглядывать, не несут ли для нее яиц, да в чужой карман смотреть! Ягуси ты не тронь!" — думал он, сильно рассерженный, и молча смотрел на воз Доминиковой, где алели платки женщин. Воз все больше от них отставал, — Ясь сильно гнал лошадей, и они мчались так, что грязь летела из-под копыт.
Тщетно жена органиста заговаривала о том, о другом — Борына только головой кивал и что-то бормотал себе под нос: он так разозлился, что не хотел продолжать разговор. И, как только они выехали на неровную мостовую местечка, слез с брички и поблагодарил, за то, что подвезли его.
— Под вечер домой поедем, так и вас можем захватить, если хотите, — предложила жена органиста.
— Спасибо, у меня ведь здесь свои лошади. Увидят люди, так еще, пожалуй, скажут, что я к органисту в помощники набиваюсь. А мне ни одной ноты не вытянуть! И мехи раздувать да свечи гасить я не учился.
Они свернули в боковую улицу, а он с трудом стал пробираться по главной на базар. Ярмарка была большая, и, несмотря на ранний час, народу набралось уже порядочно. Все улицы, площади, переулки и дворы запружены были народом, телегами, разным товаром, — настоящее бурное море, и в него все еще непрерывно со всех сторон вливались новые реки людские, теснились, колыхались, катились по тесным уличкам и разливались по большой площади перед монастырем. Грязь, еще неглубокая на дороге, здесь была по щиколотку, ее топтали и месили тысячи ног, и она брызгала из-под колес во все стороны. Было уже очень шумно, и шум рос с каждой минутой. Глухой слитный говор гудел, как дремучий бор, и, как морской прибой, бился о стены домов, перекатывался из конца в конец площади. Только по временам сквозь него прорывались мычание коров, звуки шарманки, игравшей у карусели, слезливые причитания нищих или резкие пронзительные звуки дудок.
Ярмарка была, что называется, знатная. Народу собралось столько, что пройти было нелегко, и на базаре перед монастырем Борыне пришлось пробиваться силой, — такая была между лавками толчея.
А лавок было столько, что ни счесть, ни глазом окинуть.
Вдоль монастыря в два ряда тянулись высокие палатки, битком набитые только женским товаром — полотнами и головными платками, развешанными на жердочках. Одни были красные, как маки, даже глаза слепило, другие — желтые, третьи — малиновые. А перед ними толпилось столько девушек и женщин, что яблоку негде было упасть. Одни выбирали себе платки и торговались, другие стояли только для того, чтобы натешить глаза всеми этими прелестями.
Дальше шли открытые ларьки, так и сверкавшие бусами, зеркалами, позументами. А сколько тут было лент, кружев, искусственных цветов, зеленых, золотистых, всяких, и чепцов, и бог весть чего еще.
В других местах продавали образа в золоченых рамах и под стеклом. Хотя они были расставлены у стен, а то и лежали на земле, от них шло такое сияние, что иной, проходя, снимал шапку и крестился.
Борына купил для Юзи шелковый головной платок, который еще весною обещал девочке, и стал пробираться в тот угол площади за монастырем, где торговали свиньями. Но он шел медленно: давка была страшная, да и было на что посмотреть.
Где шапочники у домов поставили широкие лесенки, сверху донизу увешанные шапками.
Где сапожники устроили целую улицу из высоких деревянных козел, на которых висели рядами разные сапоги — и простые, желтые, которые смазывались топленым салом, чтобы не промокали, и такие, которые чистятся ваксой, и венгерские женские сапожки на высоких каблуках с красной шнуровкой. За сапожными рядами тянулись шорные, с хомутами на колышках и развешанной упряжью.
Дальше — канатчики и продавцы сетей.
Бродячие торговцы ситами, и те, кто продает крупу на ярмарках.
И колесники, и кожевники.
А там портные, а за ними скорняки развесили свои товары, от которых шел такой дух, что в носу щекотало. Эти торговали бойко, так как дело шло к зиме.
А еще дальше — ряды столов под полотняными навесами, а на столах кольца красных колбас, толстых, как канаты, горы желтого сала, копченые окорока, солонина, ветчина. На крюках висели целые поросята, выпотрошенные и еще сочившиеся кровью, так что приходилось отгонять сбежавшихся собак.
А около мясников стояли их братья родные, пекари, и на толстой соломенной подстилке, на возах, на столах, в корзинах и на чем попало лежали горы караваев с колесо величиной, румяных лепешек, булок, баранок.
Да кто же запомнит и сочтет все эти лавки и все, что в них продавалось!
Были лавки с игрушками и лавки с пряниками, где продавались вылепленные из теста сердечки, и звери разные, и солдатики, и такие диковины, что не всякий разберет, что это такое.
Были ряды, где продавались календари, молитвенники, книжки с рассказами о разбойниках и свирепых Магелоннах и буквари. Были и такие, где торговали дудками, свистульками, глиняными сопелками и другими музыкальными инструментами, на которых шельмы-торговцы играли для приманки, и получалась какофония, которую трудно было выдержать, — тут тебе глиняный петушок пищит, там труба трубит или кто-то извлекает из дудки пронзительные звуки, а подальше визжит скрипка, гремит бубен… голова может треснуть от этого шума!
А посреди рынка, под деревьями, расположились бондари и жестяники; гончары расставили столько мисок и горшков, что едва можно было пройти, а за ними, в ряду столяров, раскушенные кровати и сундуки, шкафы, полки и столы переливались яркими красками — хоть глаза зажмуривай!
На телегах, под стенами домов, вдоль канав, повсюду, где только было свободное местечко, расселись бабы продавать повезенное: кто — лук в мешках или связках, кто — холсты и шерстяные ткани своей работы, кто — яйца, сыры, грибы, бруски масла, обернутые в тряпки. У иной был картофель, у другой пара гусей, ощипанная курица, лен, старательно вычесанный, или мотки пряжи. Сидели каждая со своим товаром и чинно беседовали, как водится на ярмарках, а если подходил покупатель, продавали спокойно, не спеша и не горячась, — по-хозяйски.