Изменить стиль страницы

— Что же это, немцы не испугались вашего крику и до сих пор не сбежали? — съязвила по обыкновению Ягустинка, но ее перебил кто-то:

— Кузнец говорил вчера, что помещик хочет с нами мириться.

— Одно мне странно: что Михал теперь с мужиками заодно!

— Значит, учуял, что ему это выгодно, — сказала Ягустинка.

— И мельник тоже, говорят, хлопотал перед помещиком за деревню.

— Все теперь за нас горой стоят! Благодетели, сукины сыны! — отозвался Матеуш. — Я вам скажу, почему они на нашей стороне: кузнецу пан посулил хорошую взятку за то, чтобы он его помирил с Липцами, а мельник испугался, как бы немцы не поставили свою ветряную мельницу на горке около креста.

— И пан, видно, мужиков побаивается, коли мира хочет?

— Угадала ты, мать, он-то больше всего нас боится! Сейчас я тебе растолкую, почему…

Матеуш не договорил, увидев, что от деревни во весь дух мчится Витек.

— Хозяйка, идите скорее! — кричал он уже издали.

— Что там? Горит, что ли? — Ганка в испуге вскочила.

— Хозяин чего-то раскричался!

Она побежала стремглав, не понимая, что случилось.

А случилось вот что: Мацей уже с самого утра сегодня был какой-то странный, беспокойный, он бормотал что-то, все срывался с постели и словно искал чего-то вокруг себя. Поэтому Ганка, уходя в поле, наказала Юзе хорошенько за ним присматривать. Девочка часто подходила к отцу, но до обеда он лежал спокойно и только сейчас вдруг начал громко кричать.

Когда прибежала Ганка, он сидел на краю постели и кричал:

— Куда вы мои сапоги девали? Давайте скорее!

— Сейчас принесут из чулана, сейчас! — успокаивала его перепуганная Ганка: он, казалось, был в полном сознании и грозно вращал глазами.

— Проспал, черт побери! — он широко зевнул. — Белый день на дворе, а вы спите! Вели Кубе борону готовить, сеять поедем!

Они стояли перед ним, не зная, что делать. Вдруг он согнулся и тяжело рухнул на землю.

— Не бойся, Ганусь… В глазах что-то потемнело… Антек в поле? В поле, а? — повторял он, когда его опять уложили в постель.

— В поле… С самой зари… — лепетала Ганка, не решаясь ему противоречить.

Он беспокойно озирался кругом и говорил без умолку, но одно слово разумное, а десяток — ни к селу ни к городу. Опять порывался куда-то идти, хотел одеваться и требовал сапоги. По временам хватался за голову и так страшно стонал, что даже на улице было слышно. Ганка, понимая, что конец близок, распорядилась перенести его в дом и под вечер послала за ксендзом.

Он скоро пришел со святыми дарами, но только соборовал Мацея и сказал:

— Больше ему уже ничего не надо, каждую минуту надо ждать конца.

Вечером всем показалось, что он умирает. Пришло много народу, и Ганка уже сунула ему в руки свечу, но он скоро успокоился и заснул.

На другой день то же самое. Он то узнавал людей и разговаривал, как человек в полном сознании, то целыми часами лежал, как мертвый. При нем неотступно сидела Магда. Ягустинка хотела было его окурить, но он неожиданно проворчал:

— Оставь, искры разлетятся, еще пожар наделаешь!

А когда в полдень прибежал кузнец и все заглядывал в полуоткрытые глаза больного, тот сказал со странной усмешкой:

— Не тужи, Михал… уже теперь скоро… скоро от меня избавитесь…

Отвернулся к стене и больше уже ничего не говорил. Он заметно слабел и все реже приходил в сознание. Около него теперь все время сидели, а больше всех Ягуся, с которой творилось что-то непонятное.

Она вдруг перестала ухаживать за больной матерью, оставив ее всецело на попечении Енджика, и засела у постели мужа.

— Я сама за ним присмотрю, это мое дело! — сказала она Ганке и Магде так твердо, что они не стали с ней спорить, тем более что у каждой из них было много других забот.

И Ягуся уже не выходила из комнаты. Не убегала больше от больного, как прежде. Какой-то смутный страх держал ее на привязи.

Вся деревня была на сенокосе, работа шла без роздыху. С самого рассвета, как только первые зори разгорались на небе, все уходили косить. Ряды мужиков в белых рубахах, как аисты, усеивали луга и, сверкая косами, целый день до вечера неутомимо трудились. Только и слышен был лязг кос о бруски да песни девушек, сгребавших сено.

Зеленая пушистая равнина кишела людьми, полна была шума и говора. Мелькали полосатые штаны, красные юбки, как маки, горели на солнце, звенели косы, слышались песни и веселый смех, везде кипела дружная работа, а под вечер, когда багряное солнце клонилось к лесу и воздух был полон птичьих голосов, когда колосья и травы так и дрожали от музыки полевых сверчков, а с болот доносился хор лягушек, когда от земли поднимались такие ароматы, словно вся она была одной огромной кадильницей, по дорогам катились тяжелые возы с горами сена, возвращались с песнями косари, а на пожелтевших выкошенных лугах теснились стога и копны. Между ними бродили аисты, в воздухе с унылыми криками носились чайки, и белый туман наползал от болот.

В открытые окна врывались голоса полей и людей, веселый шум жизни и труда вместе с запахами хлебов и цветов, разогретых солнцем. Но Ягуся была глуха ко всему.

В комнате стояла мертвая тишина. Сквозь кусты, заслонявшие солнце, сочился в окно зеленоватый дремотный сумрак. Жужжали мухи, да по временам стороживший хозяина Лапа зевал и, подходя, ластился к Ягне, которая целыми часами сидела без мыслей и движения.

Мацей уже не говорил ничего, не стонал, лежал спокойно, и только глаза его, ясные и блестящие, как стеклянные шарики, блуждали по комнате за Ягной, не отрываясь от нее ни на миг, пронизывая ее насквозь, как холодные ножи.

Напрасно она отворачивалась, напрасно старалась о них забыть — они смотрели из каждого угла, плыли в воздухе и горели так страшно и в то же время притягивали ее так непреодолимо, что она покорялась и глядела в них, как в бездонную пропасть. А иногда, словно борясь со страшным сном, жалобно умоляла:

— Да не глядите же так, душу вы мне всю вымотали, не глядите!

Должно быть, он слышал, потому что вздрагивал, лицо перекашивала судорога немого крика, а глаза смотрели еще страшнее, и по синим щекам тяжелыми крупными каплями катились слезы.

Тогда Ягуся, гонимая страхом, убегала на улицу. Смотрела из-за деревьев на луга, полные народу и веселого шума. И уходила с плачем. Шла к матери, но, заглянув в темную комнату, где пахло лекарствами, спешила уйти и отсюда.

И опять плакала.

Иногда выходила за дом, и тоскующий взгляд ее летел в широкий мир. И она плакала тогда еще отчаяннее, жаловалась горько, как птичка с поломанным крылом, покинутая стаей.

Так без перемен шли дни за днями. Ганка, как и все в деревне, была занята сенокосом и только на третий день с утра осталась дома.

— Суббота, сегодня уж Антек непременно вернется! — говорила она радостно, убирая комнату к приезду мужа.

Прошел полдень, а его все не было. Ганка выходила за костел, на тополевую дорогу, но там было пусто и тихо.

Люди торопились свезти сено с поля, так как все указывало на быструю перемену погоды: кричали петухи, солнце припекало еще сильнее, на горизонте висели тяжелые грозовые тучи, и поднялся ветер.

Ждали грозы и ливня, но прошел лишь короткий, хотя и сильный, дождь, иссохшая земля вмиг выпила его — только и было радости, что он освежил воздух.

Однако вечер был уже прохладнее, пахло сеном и мокрой землей, дороги лежали в густом мраке, так как луна еще не взошла, и темное небо было только кое-где пронизано звездами. Сквозь сады мелькали огни и, как светляки, блестели в озере. Все ужинали на крылечках, слышался смех, где-то пела свирель. Скоро и птицы запели в садах, и поля заговорили тихим стрекотанием кузнечиков, голосами перепелов и коростелей.

У Борын тоже ужинали на воздухе. Под окном было людно, — по случаю окончания покоса Ганка пригласила всех работавших на нее на сытный ужин. Аппетитно пахла яичница с зеленым луком, дружно стучали ложки, каждую минуту раздавался крикливый голос Ягустинки, и шутки ее вызывали взрывы хохота. Ганка накладывала все новые порции и упрашивала всех есть побольше, а в то же время напряженно ловила ухом каждый звук на дороге и каждую минуту выбегала поглядеть, не едет ли муж.