Изменить стиль страницы

— Что, он всегда теперь такой сердитый? — спросила Ягустинка, принимаясь разводить огонь.

— Всегда, — ответила Юзя, с беспокойством прислушиваясь.

Действительно, со дня примирения с женой, на которое он согласился так быстро, что даже всех этим удивил, Борына изменился до неузнаваемости. Он и всегда отличался крутым и суровым нравом, а теперь это был не человек, а кремень. Он принял Ягну в дом, не делая ей никаких упреков, но видел в ней теперь не жену, а батрачку, и так с ней и обращался. Не помогло ни заискивание, ни красота, ни надутая мина и притворная досада — обычное оружие женщин, ни взрывы искренней злости. Старик не обращал на нее никакого внимания, как будто она была ему не жена венчанная, а чужая. Его даже не беспокоило больше ее поведение, хотя он, вероятно, хорошо знал о ее свиданиях с Антеком. Он больше не следил за ней, словно ничуть не дорожил ее верностью.

Вскоре после примирения он уехал в город и вернулся только на другой день. В деревне сообщали друг другу на ушко, что он сделал завещание у нотариуса, а некоторые добавляли, что у Ягуси он, наверное, отобрал запись.

Конечно, никто ничего достоверно не знал, кроме Ганки (которая теперь была у свекра в великой милости, — он все ей поверял, обо всем советовался с ней), но Ганка насчет этого ни словом никому не обмолвилась. Она каждый день заходила к старику, а дети почти не уходили из его дома, не раз и ночевали у деда, — так он их полюбил.

Борына теперь был здоровее на вид, держался по-прежнему прямо и смотрел на всех гордо, но он так озлобился, что из-за всякого пустяка выходил из себя, и окружающим было с ним тяжело до невозможности. Перед ним все должны были гнуться до земли, делать так, как он хочет, а иначе — скатертью дорога!

Правда, обижать он никого не обижал, но и добра от него нечего было ждать, и соседи это хорошо понимали. Дома он все крепко взял в свои руки и ничем не хотел поступиться, зорко стерег клеть, а карман — еще зорче, сам выдавал все, что нужно на хозяйство, и строго следил, чтобы не расходовали лишнего. Со всеми в доме был строг, а особенно — с Ягусей: никогда не слыхала она от него приветливого слова, он заставлял ее все время работать, понукая, как ленивую лошадь, и ни в чем ей воли не давал. Дня не проходило без перебранки, а частенько старик пускал в ход и ремень или еще что-нибудь потверже, потому что в Ягну точно бес какой вселился.

Приказаниям мужа она покорялась — что же ей было делать, его хлеб, значит его и воля! — но на каждое резкое слово отвечала десятком, при каждом окрике поднимала такой шум, что во всей деревне было слышно.

В доме был теперь настоящий ад. Казалось, обоим доставляло удовольствие разжигать в себе злобу, каждый хотел во что бы то ни стало переупрямить другого и никогда не уступал первый.

Тщетно Доминикова пыталась мирить их — она не могла сломить их упорства, слишком много горечи и обид накопилось у обоих друг против друга.

Любовь Борыны миновала, как прошлогодняя весна, о которой никто не помнит, и оставались лишь живое воспоминание об измене, ранящий стыд и лютая неумолимая злоба. Ягна тоже стала другая. Тяжело ей было и горько, так горько, что и сказать нельзя. Вины своей она еще не сознавала, а кару переживала мучительнее, чем другие женщины, потому что сердце у нее было чуткое, в семье ее берегли и баловали, и от природы она была впечатлительнее других.

И страдала же она, боже, как страдала!

Правда, она все делала старику назло, уступала только силе, защищалась, как могла, но это ярмо все больнее и тяжелее давило ее, а помощи не было ниоткуда. Сколько раз она хотела вернуться к матери, но та на это не соглашалась, да еще грозила отправить ее обратно к мужу насильно, отвести на веревке.

Что же ей было делать? Не сумела она жить, как другие женщины, которые не отказывают себе в радостях, спокойно мирятся с домашним адом, каждый день дерутся с мужьями, а потом ложатся спать вместе.

Нет, она так не могла, и жизнь ей опостылела, в душе росла тоска — разве знала она, о чем?

Она за зло платила злом, но жила в постоянном тайном страхе, чувствовала себя обиженной и несчастной, не раз плакала по целым ночам, и к утру подушка была вся мокрая от слез. Ссоры и брань так ей надоели, что она готова была бежать без оглядки.

Но куда же? Куда?

Вокруг был широкий мир, но такой неведомый, глухой, такой чужой и страшный, она замирала перед ним, как птичка, которую мальчики поймали и посадили под горшок.

И оттого она так цеплялась за Антека, хотя и любила-то его теперь больше с отчаяния. После той страшной ночи, когда она убежала к матери, что-то порвалось и умерло в ней. Уже она не тянулась к нему, как прежде, всей душой, не бежала на каждый его зов с бьющимся сердцем, с радостью, а шла на свидание, словно подчиняясь необходимости, да еще оттого, что дома было тяжело и скучно, что хотелось досадить старику, — и все еще казалось, что вернется прежняя большая любовь. Но где-то на самом дне души росла едкая, как отрава, досада на Антека за то, что все ее горести, обиды и срам, вся ее тяжелая жизнь — все это из-за него, и еще более мучительное, хотя и смутное, горькое чувство, что Антек — не тот, кого она полюбила, ужасное, терзающее душу чувство разочарования. Еще недавно он был совсем иным, любовью своей возносил ее на небо, покорял нежностью и был ей милее всех на свете и так непохож на других, — а теперь он оказался таким же, как другие мужчины, даже еще хуже. Теперь она его боялась больше, чем мужа, он пугал ее своей угрюмостью, неистовой силой своих страданий, своей озлобленностью. Он был дик и страшен, как лесной разбойник. Ведь сам ксендз обличал его с амвона, вся деревня от него отшатнулась, люди указывали на него пальцами, как на выродка какого!

Слушая его, Ягна замирала от ужаса перед тем адом, который угадывала в его душе, ей казалось, что в нем сидит дьявол, толкающий его на смертные грехи. И ей становилось так страшно, как бывало в костеле, когда ксендз говорил о вечных муках, ожидающих в аду грешников!

Ей и в голову не приходило, что она виновата в его грехах. Где там! Если она иногда и задумывалась — то только о перемене в нем. Она не отдавала себе отчета в том, чем вызвана эта перемена, но остро чувствовала ее — и все больше охладевала к Антеку. И все-таки ходила к нему на свидания, позволяла брать себя — как же противиться такому дьяволу… да и молодая она была, здоровая, с горячей кровью, а он чуть не душил ее в объятиях. И, несмотря на все эти новые мысли и чувства, она отдавалась ему со стихийной страстью земли, вечно жаждущей теплых дождей и солнца. Но уже никогда душа ее не падала перед ним ниц в неудержимом порыве, ни разу не опьяняло ее больше чувство такого счастья, когда и смерть с любимым кажется блаженством. Ни разу не забылась она, как бывало. Во время свиданий она думала о доме, о работе, о том, чем бы еще досадить старику, а иногда ей хотелось, чтобы Антек поскорее ее отпустил и ушел.

Вот и сейчас все это бродило у нее в голове, пока она спускала накопившуюся в ямах воду. Работала нехотя, только потому, что приказал муж, и все прислушивалась к его голосу, стараясь определить, где он сейчас. Петрик работал усердно, под его лопатой так и шипела жидкая грязь, а Ягна только делала вид, что работает, — и, как только старик ушел в дом, надвинула на глаза платок и осторожно шмыгнула за калитку — к амбару Плошков.

Антек был уже там.

— Я тебя с час уже дожидаюсь, — прошептал он с упреком.

— Мог и не ждать, если тебе некогда, — недовольно буркнула Ягна, осматриваясь по сторонам. Вечер был довольно светлый, дождь перестал, и от леса дул холодный сухой ветер, шумя в садах.

Антек крепко прижал ее к себе и осыпал поцелуями ее лицо.

— Водкой от тебя несет, как из бочки, — пробормотала Ягна, с отвращением отстраняясь.

— Несет, потому что я пил. А тебе уже, видно, опротивела моя ласка!

— Нет, только я запаха водки не люблю, — сказала она мягче и тише.

— Я вчера здесь ждал — почему ты не вышла?