— Я не о том говорю… Нельзя же вечно только лечить да лечить. Есть же и другая жизнь.
— А кто тебе мешает жить и другой жизнью?
— Ну, это вопрос сложный!
— Чем же сложный?.. И чего тебе еще нужно: человек ты молодой, красивый, здоровый.
— Этого, оказывается, мало! — с добродушной иронией возразил Новиков.
— Как тебе сказать, — улыбнулся Санин, — этого, пожалуй, даже много…
— А мне не хватает! — засмеялся Новиков; по смеху его было слышно, что мнение Санина о его красоте, силе и здоровье было ему приятно и что он слегка смущен, точно барышня на смотринах.
— Тебе не хватает одного, — задумчиво сказал Санин.
— Чего же?
— Взгляда настоящего на жизнь… Ты вот тяготишься однообразием своей жизни, а позови тебя кто-нибудь бросить все и пойти куда глаза глядят, ты испугаешься.
— Куда? В босяки? Хм!..
— А хоть бы и в босяки!.. Знаешь, смотрю я на тебя и думаю: вот человек, который при случае способен за какую-нибудь конституцию в Российской империи сесть на всю жизнь в Шлиссельбург, лишиться всяких прав, свободы, всего… А казалось бы, что ему конституция?.. А когда речь идет о том, чтобы перевернуть надоевшую собственную жизнь и пойти искать интереса и смысла на сторону, сейчас же у него возникает вопрос: а чем жить, а не пропаду ли я, здоровый и сильный человек, если лишусь своего жалованья, а с ним вместе сливок к утреннему чаю, шелковой рубашки и воротничков?.. Странно, ей-Богу!
— Ничего тут странного нет… Там дело идейное, а тут…
— Что тут?
— Да… как бы это выразиться… — Новиков пощелкал пальцами.
— Вот видишь, как ты рассуждаешь! — перебил Санин, — сейчас у тебя эти подразделения!.. Ведь не поверю же я, что тебя больше гложет тоска по конституции, чем по смыслу и интересу в собственной твоей жизни, а ты…
— Ну, это еще вопрос. Может, и больше! Санин с досадой махнул рукой.
— Оставь, пожалуйста! Если тебе будут резать палец, тебе будет больнее, чем если палец будут резать у любого другого русского обывателя… Это факт!
— Или цинизм! — постарался Новиков сказать язвительно, но вышло только смешливо.
— Пусть так. Но это правда. И теперь, хотя не только в России, но и во многих странах света нет не только конституции, но даже и намека на нее, ты тоскуешь потому, что твоя собственная жизнь тебя не ласкает, а вовсе не по конституции! И если будешь говорить другое, то соврешь. И знаешь, что я тебе скажу, — с веселым огоньком в светлых глазах перебил сам себя Санин, — и теперь ты тоскуешь не оттого, что жизнь вообще тебя не удовлетворяет, а оттого, что Лида тебя до сих пор не полюбила! Ведь правда?
— Ну, это ты уже глупости говоришь! — вскрикнул Новиков, вспыхивая, как его красная рубашка, и на его добрых спокойных глазах выступили слезы самого наивного и искреннего смущения.
— Какие глупости, когда ты из-за Лиды света белого не видишь!.. Да у тебя от головы до пят так и написано одно желание — взять ее. А ты говоришь — глупости!
Новиков странно передернулся и торопливо заходил по аллее. Если бы это говорил не брат Лиды, он, может быть, тоже смутился бы, но ему было так странно слышать именно от Санина такие слова о Лиде, что он даже не понял его хорошенько.
— Знаешь что, — пробормотал он, — ты или рисуешься, или…
— Что? — улыбаясь, спросил Санин.
Новиков молча пожал плечами, глядя в сторону. Другой вывод заключался в определении Санина как дурного, безнравственного, как понимал это Новиков, человека. Но этого он не мог сказать Санину, потому что всегда, еще с гимназии, чувствовал к нему искреннюю любовь. Выходило так, что ему, Новикову, нравился дрянной человек, а этого, конечно, быть не могло. И оттого в голове Новикова сделалось смутно и неприятно. Напоминание о Лиде было ему больно и стыдно, но так как Лиду он обожал и сам молился на свое большое и глубокое чувство к ней, то не мог сердиться на Санина за это напоминание: оно было и мучительно, и в то же время жгуче приятно. Точно кто-то горячей рукой взялся за сердце и тихонько пожимал его.
Санин молчал и улыбался, и улыбка у него была внимательная и ласковая.
— Ну, придумай определение, а я подожду, — сказал он, — мне не к спеху.
Новиков все ходил по дорожке, и видно было, что он искренне мучится. Прибежал Милль, озабоченно посмотрел вокруг и стал тереться о колени Санина. Он, очевидно, был рад чему-то и хотел, чтобы все знали о его радости.
— Славная ты моя собачка! — сказал Санин, гладя его.
Новиков с трудом удерживался, чтобы не заспорить снова, но боялся, чтобы Санин опять не коснулся того, что больше всего на свете его самого интересовало. А между тем все другое, что приходило ему в голову, казалось пустым, неинтересным и мертвым при воспоминании о Лиде.
— А… а где Лидия Петровна! — машинально спросил он именно то, что хотел спросить, но чего спросить не решался.
— Лида? А где ей быть… На бульваре с офицерами гуляет. В это время все барышни у нас на бульваре
С тоскливым уколом смутной ревности Новиков возразил.
— Лидия Петровна… как она, такая умная, развитая, проводит время с этими чугуннолобыми господами…
— Э, друг! — усмехнулся Санин, — Лида молода, красива и здорова, как и ты… и даже больше, потому что у нее есть то, чего у тебя нет: жадность ко всему!.. Ей хочется все изведать, все перечувствовать… Да вот и она сама.. Ты только посмотри на нее и пойми!.. Красота-то какая!
Лида была меньше ростом и гораздо красивее брата. В ней поражали тонкое и обаятельное сплетение изящной нежности и ловкой силы, страстно-горделивое выражение затемненных глаз и мягкий звучный голос, которым она гордилась и играла. Она медленно, слегка волнуясь на ходу всем телом, как молодая красивая кобыла, спустилась с крыльца, ловко и уверенно подбирая свое длинное серое платье. Путаясь шпорами и преувеличенно ими позванивая, за нею шли два молодых, красивых офицера, в блестящих сапогах и туго обтянутых рейтузах.
— Это кто же красота, я? — спросила Лида, наполняя весь сад своею красотой, женской свежестью и звучным голосом. Она протянула Новикову руку и покосилась на брата, к которому все не могла приноровиться и понять, когда он смеется, а когда говорит серьезно.