Изменить стиль страницы

Отроки внесли в дом дары и расположили на лавках, откинув крышки со скрынь: златые колты, рясна и серьги, височные кольца, самоцветные ожерелья, диадема из серебра с нанесенными чернью святыми образами, гребень из кости морского зверя с резными узорами и такие ж пуговицы, отрезы ярких паволок – бархата, аксамита и тафты.

– Хочу взять, боярин, дочь твою в жены. Не откажи мне в руке Забавы Путятишны.

– Отказать не в силах, – вздохнул Путята Вышатич, – но и принудить ее не могу – своенравна моя дочь, как степная необъезженная кобылица. Что хочешь делай. Коли сможешь купить ее – приданого не пожалею. А не сможешь – в третий раз не приходи. Отвезу ее в Туров, и пускай прозябает там, как может, на тощих туровских дрожжах.

Сказав это и велев звать Забаву, воевода сел в сторонке и безнадежно засмотрелся в окошко.

Воеводская дочь заставила себя ждать. Олекса прохаживался по горнице, сосредоточенно думал. За окошком смеркалось, и боярин украдкой подремывал. Наконец в сенях скрипнули половицы. Забава Путятишна, появившись, ожгла поповича взглядом и тут же отвела очи. Равнодушно, как показалось гостю, глянула на украшения и паволоки.

– Кому же, батюшка, все эти дары?

– Ты бы, Забавушка, не строила дуру из себя, – сердито ответил воевода. – Для тебя, ненаглядной, подарки. – Боярин громко застучал пальцем по столу: – Меня не жалеешь, себя хоть пожалей. Обсыплется вся твоя краса вскоре, как маков цвет, локти себе кусать будешь, слезами горючими обольешься! И так уже перестарок – двадцать лет, чай, на свете живешь.

– А дай-ка я, батюшка, гостя нашего послушаю, – невозмутимо сказала девица, присев на лавке. Небрежно оправила подол бирюзовой атласной рубахи, расшитой бисером и жемчугами, пробежала тонкими пальцами по застежке парчовой, на меху душегрейки, сложила руки на поясе и взмахнула ресницами на поповича. – Ну-у? – удивленно как будто бы спросила.

Олекса, запламеневши от ее невинного кокетства, позабыл все искусные слова, коими хотел склонить к себе девичий слух, и брякнул:

– И в самом деле, пора тебе, Забава Путятишна, быть бабой, а не девкой, а мне – мужем. Выходи за меня!

И ни словечка о любви. О чем, впрочем, не стал жалеть, увидев, как задумалась девица и как склонилась к плечу гладко убранная голова.

Забава не отвечала так долго, что воевода отвлекся от созерцания сумерек за слюдяным оконцем и повернулся к дочери. В лице его было удивление пополам с пугливой, как мелкая птаха, надеждой.

Олекса ждал, улетая душой в пропасть – равно ожидая и смущенного согласия, и надменного отказа.

Но Забава паче чаянья избрала ни то и ни другое. Разочарованным взором скользнула по нему и сказала:

– Что ж, если любишь меня, витязь, так в знак любви добудь мне живьем диковинного зверя китовраса, о котором писано в грецких книгах и про которого сказывают, будто он живет за высокими и ледяными полуночными горами. Добудешь – стану твоей, душой не покривлю. В том тебе клятву даю.

Она встала, подошла к Распятию на стене, перекрестилась и поцеловала пригвожденные ноги Христа.

Воевода, придя в себя после слов и действий дочери, в сердцах плюнул. Олекса на глазах покрывался бледностью.

– Плохую ты клятву дала, Забава Путятишна, – промолвил он. – Ведь и за десять лет могу не добыть тебе диковинного зверя. А могу и вовсе не добыть. Так что же – ждать меня будешь?

– А буду, – упрямо ответила девица. – Ежели любовь твоя ко мне горяча, так и скорее с моей задачей справишься.

– Была б горяча, если б… – не договорив, Олекса махнул рукой. – Нет уж, Забава Путятишна, не жди меня теперь. Не буду добывать никакого зверя для твоей прихоти. Прощай! Прощай и ты, Путята Вышатич. – Попович поклонился, рукой достав пола. – Благодарствую за добрый прием.

Нахлобучив шапку, он стремительно вышел на двор и кликнул отроков.

– А дары-то забыл!..

Забава закусила губу, вдруг сорвалась и выбежала из горницы. Но бросилась не за женихом, а по лестнице в свою светелку. Там, закрывшись на задвижку, упала ничком на ложе и излила подушке сухую горечь со вздохами.

…Внезапно разразившаяся весна хлынула талыми водами. Снега стремительно проседали, разливались ручьями и вставали густыми туманами. Копыта коней вязли в серых хлябях, разбрызгивали воду в ухабах. Пока распутица вовсе не поглотила землю и не вскрылись реки, путники спешили. Однако торопить коней было бессмысленно, и за три дня едва проделали половину пути от Владимира на Волыни до Киева.

– Для чего давеча на постоялом дворе столько бересты извел, отец?

Нестор, не ждавший разговора, с трудом выкарабкался из собственных дум.

– Записывал твой рассказ, как ты ходил в темницу к заточенному теребовльскому князю.

Два дня пути он клещами вытаскивал из молчаливого Добрыни эту тяжкую повесть. Сам того не ведая храбр оказался кладезем, из которого Нестор почерпнул историю несчастного Василька. За ночь в темнице князь не только излил Медведю душу, но и поведал, как пострадал от рук Святополка и Давыда и что испытал за время своего злоключения.

Добрыня был нелюбопытен и не придал значения той жадности, с какой книжник вытягивал из него рассказ. Ответ Нестора поставил его в тупик, и второй вопрос последовал не скоро – монах успел вновь погрузиться в думы.

– Зачем?

– Что зачем? – вынырнул Нестор.

– Записывал. Разве голова у тебя дырява, отец?

– Ведь не для себя одного записал, – объяснил Нестор. – У всего рода человечьего голова дырява. А надо, чтобы не изгладились из памяти грехи наши, за которые Господь посылает нам беды. Чтоб те, кто в грядущем прочтет сие и еще более того написанное, вспоминали о тех грехах. Чтобы зрели, как Господь врачует нас и дарует полезное для исправления нашего зла.

Добрыня из всего этого рассуждения вынес одно.

– Люди творят много зла, – сказал он с протяжным вздохом.

– А будут еще больше, – предрек книжник.

После недолгого молчания Медведь снова спросил:

– Тяжко, отец, жить в человечьей шкуре?

– Тяжело нести в себе человеческие грехи, – подумав, ответил Нестор. – Зверю, к примеру, легче. Всякая Божья тварь повреждена падением первого человека Адама и страждет от этого. А все же зверю бессловесному перед Господом на суде не стоять и дела его перед всеми не обличатся.

За Дорогобужем навстречу по раскисшей дороге прополз короткий обоз из четырех телег, сильно нагруженных. Оттеснив храбра и монаха в обочину, проехали три десятка конных, оцепивших обоз. Путников они оглядели с лютым подозрением, лица у всех были разбойно-угрюмые. В конце обоза Нестор узнал боярина Наслава Коснячича, киевского тысяцкого. Боярин окатил чернеца жгучей ненавистью из-под бровей и свирепо вдавил каблуки сапог в бока коня. Жеребец заржал и поскакал, расплескивая жидкую снежную кашу.

Молча проводив обоз взглядами, продолжили путь. Через сотню саженей Добрыню защекотало, он оглянулся. Сейчас же рванул повод и, вздыбив коня, поставил его поперек дороги. Сорвавшаяся с тетивы тысяцкого стрела ушла вбок – у боярина дрогнула рука. Опустив лук и процедив ругательство, не слышное из-за дальности, он поскакал за обозом.

Нестор, ехавший впереди и ничего не видевший, спросил, когда храбр нагнал его:

– Что это как будто просвистело мимо, ты не заметил, Добрыня?

– Не заметил, – пробурчал Медведь.

Только когда обоз скрылся без следа за туманной полосой на краю окоема, он перестал оглядываться.

Но лишь через три дня, у Белгорода близ Киева, Добрыня посчитал, что жизни монаха более нет угрозы. Остановив коня невдалеке от белых стен града, окутанных молочной пеленой тумана, он сказал:

– Прощай, отец.

– Ты что, Добрыня? Не едешь в Киев? – удивился книжник.

– Другой путь у меня, отец.

– Что ж я скажу Яню Вышатичу?

– Что от меня слышал, то и скажешь. Пусть передаст князю Мономаху, от кого пошла клевета.