Я ничего в них не поняла, но зато ясно почувствовала: он тоже не понял, что я пытаюсь ему объяснить. Следующая встреча с психологом совпала по времени с экзаменом. Я сбегала в кабинет медсестры и сказала ей, что мне некогда пойти на прием и к тому же это теперь уже не нужно, потому что я чувствую себя гораздо лучше. Это была откровенная ложь, но туман уже настолько сгустился, что мне становилось все труднее разумно рассуждать и еще труднее выражать эти мысли, так что легче было солгать. Я знала, что ни за что не сумею описать, что со мной происходит на самом деле. Поэтому я сказала, что все у меня хорошо, и решила выкручиваться сама, как сумею.
Как ни странно, с учебой все по-прежнему было хорошо. В моих трагических сочинениях все было написано правильно, и с точными науками все обстояло благополучно. Даты, соцветия, войны и химические формулы прочно хранились у меня в памяти. Это были простые и устойчивые вехи в мире нарастающего хаоса, так что с ними у меня не возникало проблем. Бесчувственные и неизменные, они оставались такими, как есть, не поддаваясь влиянию моего хаоса, их нужно было только вызубрить и дело с концом. Я ходила на прогулки, присматривала за детьми, учила уроки и сдавала экзамены, и никто не подозревал, что я блуждаю в непроходимых дебрях и с каждым днем все дальше удаляюсь от дома. Между тем так оно и было.
И вот я перешла в старшие классы. Поначалу все шло хорошо. Я попала в хороший класс, кого-то из одноклассников я знала уже раньше, но большинство было новенькими, и я обнаружила, что люди бывают приветливыми, что я могу приобрести новых друзей, и что с ними мне может быть хорошо и весело. Я устроилась подрабатывать после школьных занятий продавщицей шоколада в одном кинотеатре в центре города. И хотя ездить было далековато, работа мне нравилась, и отношения с коллегами складывались прекрасно. Все у меня складывалось хорошо. Очень хорошо. Слишком хорошо. Потому что мир выглядел не таким, как прежде, и не таким, каким я ожидала его увидеть, а когда все стало так хорошо, я с удвоенной остротой почувствовала, как плохо и как одиноко мне было до сих пор.
В душе по-прежнему жила тоска, и всякий раз, как я улыбалась вместе со всеми, тоска просыпалась, напоминая мне, что жизнь совсем не так легка и радостна, не так добра, как кажется, что в действительности она полна страдания, одиночества и тоски. И тогда мне становилось еще более одиноко, чем прежде. Кроме того, привыкнув к постоянной травле, мне было непривычно и трудно перестраиваться на доброжелательное отношение окружающих. Допустив мысль о том, что люди доброжелательны, что доброжелательное отношение вообще не представляет собой чего-то исключительного, мне пришлось бы впустить в душу горькие переживания, связанные с прошлым опытом. Этого я испугалась. И серый туман сгустился еще больше. Я все яснее видела, что роль тихой, доброй и прилежной девочки мне не удается. Мне хотелось бежать от себя, и я начала рисовать ярких, огненно-красных огнедышащих драконов. Это были драконы, пышущие энергией и жизненной силой, то есть у них было все то, чего не было у меня. Я же была сплошь серой.
Еще во время моей учебы в средней школе с моими чувственными восприятиями начали происходить изменения. Это изменения происходили тоже постепенно и как бы украдкой, поначалу я сама ничего не замечала, хотя порой, особенно, при сильной усталости, мне казалось, что звуки становятся какими-то необычными. Они становились то слишком громкими, то слишком тихими, или просто какими-то странными. Теперь с этим становилось все хуже. Обыкновенно ведь звуки подчиняются определенному порядку: одни бывают громкими, другие тихими, одни из них бывают более важными, другие менее важными, а тут многие из этих правил стали размытыми. Случалось так, что, идя по улице и разговаривая с кем-то, я вдруг замечала, что не могу разобрать, что мне говорят, потому что звук моих шагов по асфальту заглушает слова моего собеседника. Звон в ушах иногда превращался в такой громкий и грозный шум, что отзывался настоящей физической болью, а иногда я не могла с уверенностью понять, что же я слышу - простой звон в ушах или чьи-то слова.
Бывало, напротив, и так, что в речи учителя я переставала различать слова, и она превращалась в бессмысленный шум, похожий на звук работающей пилы или завывание ветра. Начало изменяться и мое «я», контраст между светом и тенью то становился резче, то вдруг все сливалось в серые сумерки. Идя по улице, я вдруг видела, как дома вокруг начинали угрожающе расти, становясь огромными, иногда же мне казалось, что они с грохотом надвигаются на меня. У меня сместилось нормальное восприятие перспективы и пространственных отношений, так что я жила, словно попав в мир сюрреалистических картин Пикассо или Сальвадора Дали. Это было очень мучительно и страшно. Однажды по дороге на работу я полчаса простояла у перехода, не решаясь перейти через дорогу. Я не могла правильно оценить, на каком расстоянии от меня находятся машины, а край тротуара казался мне обрывом в глубокую пропасть, шагнув в которую, я разобьюсь насмерть.
Страх и отчаяние становились все сильнее, и, в конце концов, мне не осталось другого выхода, как идти вперед. Я кое-как перебралась через дорогу, а на работе сказала, что опоздал мой автобус. Раньше я никогда не опаздывала, так что все обошлось хорошо, но мне было гадко на душе оттого, что я соврала. Однако что еще я могла сказать? Объяснить, что я боялась разбиться насмерть, упав с тротуара на мостовую? Невозможно! Кто бы поверил в такую чушь! Но хотя окружающий мир превратился в хаос, какая-то часть меня все же замечала происходящее и понимала, что со мной творится что-то неладное. На каком-то уровне я по-прежнему понимала, что высота бордюра составляет 15-20 сантиметров, а не метров, и что, ступив с него на мостовую, нельзя убиться; однако глаза видели это иначе, и, хотя какая-то часть меня говорила одно, другая часть говорила совсем другое, а разобраться, что к чему, и привести свои мысли в порядок становилось все трудней и трудней.
Я продолжала вести дневник и писать о себе в третьем лице - «она». Это приводило меня в смятение.
Если «она» - это я, то кто же тогда о «ней» пишет? Разве «она» - это «я»? Но если «она» - это «я», то кто же тогда рассказывает про этих «я» и «она»? Хаос нарастал, и я запутывалась в нем все больше и больше. В один прекрасный вечер у меня окончательно опустились руки, и я заменила все «я» на неизвестную величину X. У меня было чувство, что я больше не существую, что не осталось ничего, кроме хаоса, и я уже ничего не знала - ни кто я такая, ни что собой представляю, и существую ли я вообще. Меня больше не было, я перестала существовать как личность со своей идентичностью, у которой есть определенные границы, начало и конец. Я растворилась в хаосе, превратившись в сгусток тумана, плотного, как вата, в нечто неопределенное и бесформенное.
Но я продолжала оставаться собой. Я вижу это, перечитывая дневниковые записи, сделанные в ту ночь, когда я ощутила полный распад своей идентичности и окончательную победу психоза. Ибо ощутив угрозу погружения в хаос и с отчаянием осо- у знав, что больше не могу ему сопротивляться, я записала в дневнике буквально следующее: «X больше не может ничего поделать. X не имеет ни малейшего понятия о том, что X представляет собой, X больше не в силах об этом думать. X думает, что X пойдет в спальню, чтобыуложить Y (объектный падеж) спать». И хотя я отлично помню то чувство отчаяния и одиночества от сознания, что я осталась совсем, совсем одна, что у меня не осталось ничего, даже прочного «я», я все же невольно улыбаюсь. Ведь здесь совершенно ясно видно, что на самом деле я по-прежнему была здесь и никуда не делась, что моя идентичность была все такой же прочной, несмотря на то, что ее ощущение было подорвано. Ведь меня волнуют вопросы языка и грамматики, а это составляет часть того сложного сочетания элементов, из которых складывается моя идентичность, делая меня мною. Таким образом, очевидно, что я и тогда продолжала существовать. Только тогда я этого не сознавала.