Сохранный остаток

Я переживала один из моих хороших периодов. Мне они не казались такими уж хорошими, но, по крайней мере, они были лучше того, что представляло их альтернативу: острый психоз и госпитализация в закрытом отделении без права выхода за его пределы. В хорошие периоды я, как правило, получала сильное медикаментозное лечение, но могла жить дома или в открытом отделении и мне разрешалось выходить за пределы больницы. В один из таких дней, когда мне позволили погулять, меня пришла навестить девушка, которая раньше была моей лучшей подругой. Мы не виделись с ней уже год, потому что все это время я была слишком больна, чтобы с кем-то встречаться. До того, как я заболела, мы встречались с ней почти каждый день, отправлялись в долгие прогулки по окрестностям и болтали обо всем на свете. И вот она снова пришла, и мы опять собрались погулять. И поболтать.

Я чувствовала себя немного не в форме, находясь под сильным влиянием лекарств, но более или менее могла передвигаться на ногах, не испытывая при этом больших затруднений. После продолжительного пребывания в пределах больничного отделения мир. полный кипучей жизни, где столько людей, машин, птиц, велосипедов, произвел на меня несколько ошеломляющее впечатление, но это была не первая моя прогулка, и до сих пор я с этим неплохо справлялась. Но вот с разговорами дело другое. Я так радовалась им заранее! Все это время мне их ужасно не хватало, и я думала, что будет просто чудесно провести время с подружкой, которая пришла лично ко мне и хочет побыть со мной, не потому что ей за это платят, а потому что ей самой так хочется или потому что мы все-таки раньше с ней дружили. Но о чем мне было говорить? О чем можно говорить, когда возобновляешь контакт после долгого пребывания в больнице или когда обеим участницам нет еще двадцати лет и они не знают, как вести себя в отношении таких трудных или табуированных тем, как психическая болезнь и больница? «Смотри, вон птичка!» - говорю я. «Да!» - отвечает она. «Какая же она хорошенькая!»... Но это была всего лишь обыкновенная синичка, и мы обе это знали.

«Какой тут противный запах»,— сказала подружка, когда мы поравнялись с мусорными бачками. «Ужас, какой противный!» - сказала я. От бачков шел совершенно обыкновенный запах, такой же, каким он был все десять лет, что мы мимо них ходили, и мы обе отлично знали, что никогда прежде это не комментировали. «Смотри-ка, а здесь новый дом выстроили!» - обрадовалась я, но моя подружка вяло откликнулась, что он стоит уже давно, и расстояние между нами сделалось еще больше. Она, чтобы поправить дело, принялась что-то напевать: «Никак не могу выбросить из головы эту мелодию. Хотела бы от нее отвязаться, и никак не могу. Звучит очень назойливо, правда?». Но я никогда не слышала эту песню, потому что в моем отделении не разрешалось слушать радио, и я даже не слышала навязший у всех в ушах шлягер. На этом разговор опять смолк.

У нас было искреннее желание поговорить друг с другом. Мы хотели возобновить контакт, хотели вновь друг друга найти. Я видела, что она старается, я тоже старалась. Но у нас так много всего накопилось за это время, и так мало было, о чем можно поговорить. Тут была, конечно, и болезнь, и госпитализация, и все, что случилось перед тем, как меня забрали в больницу. Может быть, через какое-то время мы и могли бы об этом поговорить, если не обо всем, то хотя бы о некоторых вещах. Ведь мы же были - по крайней мере, раньше - лучшими подругами, и могли говорить обо всем, но теперь мы отдалились друг от друга, и важные темы казались нам слишком тяжелыми, чтобы заговорить о них с первой же встречи.

Я столкнулась с очень жестокой действительностью, о которой я прежде не имела представления, я побывала в мире, где существует изолятор и ремни, которыми тебя привязывают к кровати, где люди могут калечить себя, где есть демонстративное поведение и кричащие голоса. Я понимала, что, расскажи мне кто-нибудь о таких вещах до моей болезни, это бы меня страшно поразило и напугало. А я не хотела пугать и мучить свою подругу. Не хотелось мне говорить и о своей болезни, об этом мне и так слишком часто приходилось разговаривать, а сейчас я хотела воспользоваться редкой возможностью вести себя, как здоровая. Говорить о болезни и обо всем пережитом было мне не по силам, я боялась к этому приступать, во всяком случае, сейчас я не была к этому готова. Нам нужно было начать с чего-то легкого. У подруги была школа, но она знала, что мне пришлось прервать учебу и что я отстала от своего класса, так что эта тема тоже не была нейтральной.

Даже то, что в моем больничном быте не было тяжким и неприятным, а казалось вполне естественным, должно было выглядеть совершенно иначе в глазах человека, которому никогда не доводилось лежать в закрытом отделении. Моей подруге это, конечно, не показалось бы естественным и еще яснее обнаружило бы, насколько разными стали наши миры. Я давно не ходила в кино, почти не смотрела телевизор, не слушала радио, и лишь очень редко музыку. Я нигде не бывала, кроме мест, говорить о которых не было никакого удовольствия. В отличие от меня, у нее все это было, и она мне кое-что рассказывала, а я слушала, но мы обе понимали, насколько односторонним получается этот разговор. Она рассказывала - я слушала. Два совершенно разных мира. Если бы нам удалось нащупать что-нибудь общее, что-нибудь, чем мы могли поделиться друг с другом, тогда, поделившись, мы опять почувствовали бы, что нас что-то связывает. Мы старались, как могли, однако без особенного успеха. «Гляди-ка, вон еще птичка!» - «Как много в этом году синичек!».

Когда она опять позвонила моей маме, чтобы спросить, могу ли я пойти на прогулку, мои голоса так развоевались, что ни о каких выходах не могло быть и речи. Больше она не звонила.

Дело не в моем нежелании, желание у меня было. Мне действительно очень нужно было дружеское общение. Подруга, которая бы меня знала, которой я была небезразлична, которой хотелось бы общаться именно со мной, для которой я была бы Арнхильд, а не абстрактный диагноз. Я соскучилась по ней, именно по ней, как личности, потому что она - это она, человек, которого нельзя заменить кем-то другим, потому что мы дружили и наша дружба была важна для нас обеих.

Я мечтала о том, чтобы снова с ней повидаться. Тем больнее мне было от нашей встречи, когда мы, встретившись, наконец, оказались так далеки друг от друга. Пока причиной тоски оставались внешние обстоятельства нашей разлуки, поскольку я была здесь, а она - там, это еще как-то можно было пережить. Когда же мы оказались вместе, и все равно остались как чужие, от этого сделалось невыносимо больно. Все было, как прежде, и все было иначе, и я тосковала о том, что было здесь, рядом, и в то же время было утрачено, и это было для меня слишком сложно и печально. Эту тоску я уже не могла вместить и разобраться в своих запутанных ощущениях. Не зная, как к ним подступиться, я не впускала их в свое сознание и предоставила эту работу голосам. Голоса были виноваты в том, что я больше не могу встречаться с подругой. Вскоре после этого случая меня снова забрали в больницу. Я была так больна, что не могла видеться ни с ней, ни с кем-то другим. Таким образом, я снова могла тосковать но подружке и горевать о том, что стало для меня недоступным, тогда как другое горе, вызванное ее присутствием, перестало быть моей заботой.

В следующий раз мы увиделись с ней лишь несколько лет спустя. К тому времени мы обе уже стали старше и повзрослели, мне с тех пор довелось пообщаться с другим терапевтом, который проявлял интерес к моей нынешней жизни и предоставлял мне возможность проследить связь между симптомами и жизнью. Кроме того, я уже знала кое-что о людях и системах, и догадывалась, что мы обе одинаково боимся. Так что для новой встречи я была подготовлена лучше, чем тогда. Кроме того, у меня в запасе было нечто очень важное: у меня была тема для разговора. В тех отделениях, где я побывала в последнее время, были отличные мастерские, где мы занимались разными увлекательными вещами, а так как мы обе любили рукодельничать, то об этом тоже можно было поговорить.