Кажется, это называется «апперкот». В кино после такого удара «плохие парни» отлетают метров на восемь, ломая на лету мебель и беспорядочно размахивая руками… Серафиму отлетать было некуда, а в левой руке у него была тяжелая сумка с четырнадцатью литровыми бутылками спирта. Девять из них, как потом выяснилось, уцелели.

— Извини, но ты сам напросился, — сказал Олег и облизнул костяшки пальцев. — Я обещал, что дам тебе по морде. Обещал?

У меня все еще сильно болело в боку. Поэтому, опасаясь, что их разговор не закончен, я счел за благо отойти на пару шагов по коридору. Тем более, что голый джентльмен, защитник дамской чести, все равно загораживал вход в купе и, кажется, был невменяем. Танечка (одетая), неразборчиво причитая, рвалась не то затащить Олега обратно в купе, не то протиснуться мимо него к пострадавшему Симе, но голый Олег ее не пускал.

Впрочем, отойдя, я заметил, что он был не совсем голый. Он был в трикотажных плавках. Снова и снова задавая свой мужественный вопрос, Олег возвышался над Симой, как Геракл над поверженным Ахелоем, и мускулы, красиво бугрясь, перекатывались под ровным загаром. Левая кисть у Олега была забинтована, и сквозь повязку проступала свежая кровь. Под левой ключицей был налеплен большой кусок пластыря — тоже окровавленного. Третья, пока еще не обработанная, колотая рана была на правом бедре, и там, сквозь темно-бурые сгустки свернувшейся было крови, толчками сочилась алая…

— Везде дурдом! — резюмировал наконец Сима и, уперевшись ладонями в пол, стал подбирать под себя ноги. — Танюха, — прокряхтел он уже без былого энтузиазма. — Принимай еще двух пациентов.

3

— Стремена, — сказал Олег. — В Европе они были уже в шестом веке, а у нас появились только в двенадцатом — ну, может быть, в конце одиннадцатого. У татаро-монгол их и в двенадцатом не было, это точно… А ваша галлюцинация относится к началу одиннадцатого века — вскоре после крещения Руси. Есть и другие несоответствия, гораздо более разительные.

— Галлюцинация? — переспросил я и дотронулся до наконечника стрелы, уже отмытого, тускло блестевшего, который лежал на столике рядом с обломком шпаги.

— Да! Пока не найдем другого термина, придется называть это коллективной галлюцинацией.

— Коллективным дурдомом! — объявил Сима и заворочался на своей полке. — Давайте спать, старики. Или давайте хряпнем по маленькой. Танюха, скажи им!

— Правда, ребята, давайте потише, — предложила Танечка. — Пусть поспит.

Мы стали говорить тише.

— Ладно, пускай будет галлюцинация, — сказал я вполголоса. — Но — не коллективная! Потому что у каждого было свое: я дрался с татарами, вы — с неграми…

— С маврами, — поправил Олег. — Это был Четвертый Мавританский корпус Наполеона… Осенью 1817 года он совершал карательный рейд по югу Западной Сибири — а я возглавлял отряд национального спасения в Березино. Императорский наместник в своих донесениях называл нас бандитами.

— И Березино сожгли? — спросил я.

— Дотла.

— А вы? Бежали?

— Нет. Хотя… В общем, бежал, но недалеко. Татьяна Зиязовна прятала меня у себя в подвале, перевязывала раны. Дом над нами горел…

— Да нет же! — сказала Танечка. — Дом горел, это верно, и вас я прятала, но при чем тут Наполеон?

— Точно, Танюха! — прогудел с верхней полки Сима. — Наполеона в двенадцатом из Москвы завернули. Про это любого пионера спроси, и скажет. Зимой завернули — они по снегу шли и чем попало обматывались…

— Осенью, — уточнил Олег. — Мы это знаем, Серафим. И что русская экспансия в Сибирь началась в шестнадцатом веке, а не в одиннадцатом — тоже знаем. Не об этом речь… Продолжайте, Танечка. Что было у вас?

— Был погром, — сказала Танечка. — Они называли его «пролетарским террористическим актом» — убивали дворян и евреев. А ваш отец был камер-юнкером.

— Придворный чин? — удивился я. — В Березино?

— Да. Только оно уже называлось Плеханове. Я там жила в большом деревянном доме, а бараки ссыльных поселенцев стояли к нему почти вплотную. И еврейский квартал тоже был рядом. Я вот теперь думаю, что бараки, наверное, не случайно поставили именно там. Это был погром — самый настоящий погром! Я же видела. Я даже заранее догадывалась, что он будет — то есть, что будет какая-то большая беда. Ее приближение многие чувствовали и готовились к ней — каждый по-своему. Это неправда, что приближение беды сплачивает людей. Наоборот: все ненавидели всех, каждый боялся каждого. И беда пришла. Погромом… Олег, вы на меня как-то странно смотрите. Вы мне не верите?

Олег, действительно, смотрел на нее, только что не открыв рот. Будто впервые видел и не то восхищался, не то решал заведомо неразрешимую задачу.

— Извините, Татьяна Зия… Танечка, — сказал он. — Просто я подумал, что вы… Что на вас все это повлияло сильнее, чем на меня или вот на Фому Петровича. Еще раз извините, но раньше вы разговаривали совсем не так.

— Да, я знаю, — Танечка покраснела и поплотнее запахнула на груди пеструю тонкую шаль с обгоревшими уголками. — Раньше я говорила, как Эллочка Щукина: мне почему-то было стыдно показать, что я знаю больше тридцати слов. Но после всего, что я пережила и помню… еще до погрома, задолго до… Ведь там я, представьте, училась в классической гимназии, в губернском городе, и до переворота успела окончить целых шесть классов! Стипендиаткой была…

— Ну и что, а у меня десять классов! — сказал сверху Сима. — А толку? Оператор БСЛ — Большой Совковой Лопаты.

— Это были совсем другие классы… — тихо сказала Танечка. — Мы вам не мешаем, Сима?

— Трави дальше, Танюха. Даже интересно.

«Черт бы его побрал, этого Симу! — подумал я. — Не спит и не спит!»

— Ну, а медицинские навыки? — спросил Олег. — Их вы тоже в гимназии получили?

— Нет, это у меня от природы. Там, в Березино, я бы сказала: «От Бога», но в той жизни у меня не было дара. А здесь я дипломированный знахарь. Уже пятый день, как дипломированный. Правда, всего лишь знахарь-косметолог, но простые раны, ушибы, кровоподтеки я и раньше могла заговаривать, без диплома… Я ведь как раз за ним и ездила в Казань — в заочный университет народной медицины. Вот, везу бумажку маму порадовать. Она там, в Красноярске, уже и шампанское приготовила, и подруг своих позвала — дочкой похвастаться, а мы… а нас тут… Извините!

Нет, не могу я смотреть, как плачет красивая женщина.

— Брось, Танюха, — прогудел сверху Сима. — Приедем, никуда не денемся. Ну, опоздаем чуток, все равно приедем. И шампанское от тебя не убежит, а пока сухача дерни: то же самое, только без газа… Слышь, молодой? Плесни Танюхе.

— Я лучше яблоко, — сказала она. — Если можно…

Олег молча подал ей яблоко. Симины яблоки мы, не сговариваясь, решили оставить Танечке — когда узнали, что воды нет даже в умывальниках. Она об этом нашем молчаливом уговоре, конечно же, догадалась, но все равно каждый раз спрашивала.

Все еще всхлипывая, Танечка стала есть яблоко. А я стал смотреть в окно.

По времени должно было темнеть — но, может быть, я ошибаюсь, и в этих местах темнеет позже… За окном было все то же самое. Отчетливо были видны обе «шилки», исправно державшие на прицеле нечто невидимое в зените. Стволы «града» (если это был «град») смотрели в сторону последнего, шестнадцатого вагона. Или, может быть, даже еще правее. Нива была уже во многих местах примята и вытоптана, и как раз сейчас опять производилась смена оцепления.

Нарядная, блестящая, ярко-зеленая бортовая машина медленно двигалась слева направо по уже наезженной колее вдоль цепочки солдат. Новые часовые выпрыгивали из кузова и сменяли отстоявших — а те, передав сменщику автомат и с наслаждением потягиваясь, почему-то не садились в машину, а разбредались кто куда. Некоторые брели в нашу сторону, но, приблизившись к составу на расстояние метров пятидесяти, падали на живот и дальше продвигались ползком… Скоро опять начнутся беспорядочные стуки и позвякиванья по колесам и по днищу вагона.

Когда это случилось впервые, в поезде возникла паника. Кажется, даже Олег растерялся и не сразу смог успокоить Танечку, а Сима, зачем-то прихватив бутылку спирта, побежал в туалет. Я же просто лежал на своей полке и старался сосредоточиться на ране в боку, которую Танечка еще не вполне успела заговорить. Лежал — и все. Зато не вопил, не метался и не молился, как остальные в других купе. Не потому, что я очень храбрый, а потому, что все равно ничего нельзя было сделать и оставалось ждать, чем все это кончится.