— Вы ко мне?

— К тебе.

Идет навстречу: «Алексей…» — «Ты догадлив». — «Это юмор? Я отвык…» — «Помнишь маневры в Красном?» — «Ты с Аристархом — у Великого князя, я — у государя. Мы вас побили тогда. Не женился?» — «Нет. Что Нина?» — «В Петербурге. Если еще жива…» — «Петр Николаевич Врангель передал мне письмо для матери, она тоже в Петербурге. Большевики не подозревают, какой у них заложник… Нам необходимо поговорить». — «Хорошо», — улыбнулся. Я должен идти в трактир Чугуева, он придет туда через час. Грунин покажет дорогу.

…В приемной — толпа. Царедворцы… Чернь. Грунин подписывает какую-то ведомость. Поднял глаза: «Этих — в расход. Нужна — строгая отчетность. Вы что-то говорили про черные стены? Прошу…» Снова идет впереди, унтер с папкой под мышкой семенит сбоку, дверь, залитый солнцем двор (ни черта никакого солнца нет! Обман, снова блазнит), четверо в черном, еще один — в красной сатиновой рубахе, на шее — две белые пуговицы, отделение с винтовками топчется у стены. Кирпичная, красная. «Вы там что-то про черную?» — улыбчиво смотрит. «Да, про черную, вы не понимаете…» — «Момент. Фельдфебель, зачитайте. — Подмигнул: — С еврейчиком сейчас сыграем…»

— По конфирмации приговора военно-полевого суда…

— Заткнись. Офицер, вели землянички… (один из грабителей).

— А каки не хочешь? Полковник, вот этот Шейнкман.

Молодой, типичная иудейская внешность. Вопросов нет… Грунин работает как заправский кат: взял двоих за рукава, отвел в угол. Еще двоих. Тот, что про земляничку, сплюнул под ноги, держится молодцом. Интересно, как поведет себя комиссар… Петля качается в углу — крученая змея, пеньковая… «Грунин, вы ее намылили?» — «Ах, полковник, лишний вопрос. В сухой он повисит-повисит — и, глядишь, оживет. Захлестнется только намыленная, азы дела…» Шейнкман прислушивается, сдали нервишки, проняло комиссара, кишка тонка.

— Ну? Чего под-жид-аем? — улыбка Грунина погана. Ухмылка палача…

— Имею вопрос.

О Боже, он «имеет». Когда они перестанут «иметь»?

— Только побыстрее, уже третьего снимают, ваша очередь вот-вот.

— Почему вешаете? Я военный человек.

— Военный? Вы?

— Зачем ирония? Полковник, вы интеллигентный человек, я же вижу…

Взгляд ровный, спокойный, он не о милости просит, о справедливости.

— Грунин… Расстреляйте его. Ведь Каппель утвердил.

— Странная честность, полковник. Даже с ними мы должны быть честными?

— Честность от слова «честь», капитан Грунин.

Шейнкман улыбнулся:

— Спасибо. Я ведь не грабил золота. Я — комиссар!

— Вы Россию ограбили. Ччерт… Хорошо. Встаньте сюда. — Грунин злится. Возразить нечего.

Залп. Звучный, без эха. И отдельный щелчок. Всё. А страха в его лице не было. Не было страха. Это совершенно невероятно. Невозможно…

— Господин полковник, Каппель ждет.

Да, Каппель уже ждет. Сейчас я объясню ему цель своего приезда. И он поймет. Он скажет: «Я поддержу твой план. Езжай в Омск. Там — два надежных офицера: полковник Волков и войсковой старшина Красильников. Скажешь, что от меня».

— Ты веришь в этого человека? Алексей, отвечай не лукавя.

— Колчак — честный человек. Порядочный человек. Монархист. Не скомпрометирован поражениями и полумерами. Союзники — уверен — поддержат. Остальное — от нас. За успех, Володя…

Что-то обожгло горло. Кажется, чистый спирт. Чистый. Белый. Это очень важно. Это — символ. Мы смотрим в глаза друг другу. У него — серо-голубые, в сталь.

— Оказывается, у тебя синие глаза, Алексей… Это мне нравится. Это к добру. А символы — оставь. У символа нет сущности. Зачем он нам?

— Прощай.

Встал, ухожу, последний взгляд с порога. Мы больше не увидимся. Мане, факел, фарес — взвешено, сочтено, разделено.

ФЕФЛОНИЯ ХРЯПОВА

Мы, Хряповы, спокон веку способные не токмо в кучу валить, но и вылущивать — а как проживешь? Сейчас Расея кровавым дерьмом истекает, и тот будет дурак, кто из эфтава дерьма не вылущит себе чистого золота. Прямо жизнь не пройдешь, и оттого изо дня в день существуешь ради страха Иудейска (намедни спрашиваю у батюшки: «Вот говорим слова, а смысла не ведаем, хотя и догадываемся». А он: «Верно, дочь моя. Сие выражение означает политицкий ком-про-мисе, соглашение, значит, а попросту — и вашим, и нашим».) Ну и что? Но обидно. Не дура, чтобы подобным унижаться. Это пусть барин. Аристарх. Умными себя почитают, хитрыми, и оне, конешное дело, в убежденности: мол, Фефа служит ихним барским затеям. Мол, возвернется царь-государь, и снова оне будут господами. Ладно. Надейтесь. Не сумлевайтесь.

Скрипит дверь и лестница за ней следом. Алексей Александрович, барин малахольный, изволили отбыть. А старшенький облокотились на музыку, сейчас изрекут мыслю. И верно: «Фефлония Анисимовна, а что там у нас в Ижевске?» А я ему: «А у нас, добрейший Аристарх Александрович, в Ижевским краснюки народ давят, а он — бурчит». Не-ее… Не считает меня Аристарх. Оне — генералы, заводовладельцы, а мы — хрестьяне и рылом не вышедши. Помстилось мне, но дай срок, барин, дай срок… Мы те салазки-от загнем через плечи к пупу. Ишь, зыркает без малейшего уважения…

— Ну? Как там твой лямур?

Чтоб ты сдох, старый хрыч! Ни дна тебе, ни покрышки! Ты, поди, и забыл податливые под нежнейшей ладошкой, расплывающиеся взошедшим тестом бабские телеса? Где тебе… У вас, городских-столичных, разве бабы? У вас женщины! Сухомятная мышца на мышце, на манер кошки дохлой, потрогать не за чего, погладить и вовсе… А мой Солдатушка — цепкий. Огонь. Как вопьется — кричу на крик и остановиться не в силах…

— Благодарствуйте, ваше превосходительство, фельдфебель Солдатов благоденствуют и кланяться велели.

— Прими совет: теперь не время заниматься любовью, теперь Россию надо спасать.

А то мы — без понятия. А то только вы русские. А мы, стал быть, — мордва. Или татары. Инородцы, словом. Врешь, барин. Я русее русского. Во мне за двести лет кровь чистее чистого. Не то в тебе. В тебе и французики погуляли, и цыгани, и, может, кто еще, непотребный совсем. Да я лучше промолчу. Ишь, сверкает!

— Иди, влияй, торопи. И меньше валяйся с ним в кровати.

— Дак… У нас тахта, ваше превосходительство.

— О Господи… Передашь: пусть незамедлительно пришлет мне диспозицию. Что, когда и где.

Откуда он изымает эти дохлые слова? Это его бабка с мериканцем нагуляла, не иначе. Он сказал, а ты — запоминай, хучь и не выговаривается и даже печатными буквами не напишешь, Дук ты, барин, одно тебе слово…

— Дозвольте, ваше превосходительство, ручку поцеловать. Хороша у вас ручка, жилиста. Вы, ваше превосходительство, еще хоть куда, хи-хи-хи-хи-ха, а?

— Тьфу!

Это он отблагодарил мою ласку. Не-е… Прав Солдатушка: баре да дворяни рабоче-крестьянину не в путь. Овраг меж нами. И надо их всех в этим овраге закопать. Совместно с краснюками. Те ведь еще похлеще: все обчее, «а паразиты — никогда!», да и то сказать: голь перекатная, грязь неумытая, а туда-же, в хозяева. Не понимают священности слова… Спасибо, что в Ижевский посылают, не в Боткинский, туда бы и совсем ни к чему… Нет, барин: не идея родит тахту. Тахта родит идею. Это бы всем дуракам и дурам своевременно притереть к носу…

Наши пути известны: где пехом, где подводой, где как. Ижевский завод, ружья, револьверы и прочая дрянь, нам этого не надо. И слово-от — бесмысленное. Ну что такое «Ижевск»? Ни то тебе, ни сё. «Иже» — оно буква. Или означает «вместях», сообчеством, «мы». Выходит, они сообчеством сооружают железки для убийства? Скажи-и… а в этим чегой-то есть. Иных которых и убить надо, чтоб нас не поубивали. И выходит, что смысл в их дрянном городишке присутствует. Живет ладно — домики, огородики, садики. Кто они? Вроде рабочие. А еще кто? Вроде — хрестьяне. Ни Богу свечка, ни черту кочерга. И здесь Солдатов ихний пупок нашшупал: а что с вами сделают большевики? Отберут землицу, не станет садиков-огородиков, прикуют к заводу, будете в дыму и копоти образовывать свой сицилизьм. Жизнь вся пойдет навыворот, наперекосяк. Вот и получается: долой большевиков. Долой инородцев окровавленных!