— Золото вы отдали большевикам, спасая себе жизнь, — задумчиво сказал Краузе. — Но сдается мне, ваш приход к нам все же связан с этой кладовой. Я ошибся?
— Еще раз: я не жизнь себе спасал, а цель имел. Святую цель — вы потом поймете… Мы приехали в тюрьму, потребовали выдать арестованных большевиков…
Как это было? Он напрягал память, пытаясь вспомнить ускользающие подробности, но не получалось, сказывались усталость, возбуждение, которое теперь сменилось апатией, наконец просто многое стерлось, с годами исчезло совсем. Начальник тюрьмы долго канючил, порывался звонить, ему не позволяли, в конце концов его пришлось связать. Потом трясущийся надзиратель открыл камеру, кто-то из офицеров крикнул: «Выходите!», но арестованные сбились в кучу, подняли крик. Что они кричали? Наплевать… Ни лиц, ни слов, ни фамилий. И вот ведь странность: все вопреки закону, вопреки приказу — наверное, о таких ощущениях помнят всю жизнь… Нет, ничего не сохранилось в памяти. Этот голубоглазый, води, и не поверит. Что за черт… Не в ресторацию же ходили с девками. Ладно, хватит. Поверит, не поверит — уж как получится. А вот после того, как грузовик выехал со двора тюрьмы…
Едва миновали последние домики по Заводскому тракту, все шестеро запели «Интернационал». Офицеры обозлились, кто-то выдернул из кобуры револьвер:
— Молчать!
— Оставьте их, — вяло сказал Корочкин. — Не на свадьбу едут…
Они понимали, куда и зачем их везут, поэтому, наверное, и пели свою главную песню. Но Корочкин велел не мешать не из сочувствия. Его «человек», неведомый другим офицерам, пел яростнее всех остальных, и Корочкина это привело в изумление. Собственно, не то даже, что злейший враг рабочего движения проникновенно выводил приятным тенором слова про мир насилья, который следует разрушить до основанья, а потому, что было в этом сочетании — мерзавца и произносимых им святых для остальных обреченных слов — нечто противоестественное и даже, как показалось Корочкину, инфернальное…
Въехали в лес. Он был сумрачен, дорога петляла среди замшелых елей, по сторонам поднимался папоротник, дурманящий запах тайги ударил в ноздри, у Корочкина закружилась голова.
«Хватит», — он постучал по крыше кабины.
Остановились, арестованные сидели молча, Корочкин приказал своим разойтись в обе стороны дороги, «вы — боевое охранение», — объяснил он, и тут вмешался «человек», сказал насмешливо: «Господин поручик, боевое охранение выставляется для боевых дел, а не для палаческих». Кто-то из обреченных хмыкнул, все дружно рассмеялись, Корочкин настолько был этим смехом ошеломлен, что даже не отреагировал, все внутри оборвалось, и вовсе не в том смысле, что страшно стало, и даже не в том, что слова эти «человек» произнес, и значит, скрытый цинизм ситуации достиг апогея: сейчас все шестеро были для него едины, «человека» он почему-то не выделял, но невозможность происходящего стала столь очевидна, что воцарилось долгое молчание. Надо было что-то делать, Корочкин приказал:
— Начинайте копать, — с двоих он снял наручники и развязал им ноги.
— А ведь вы, белые, — и не люди вовсе, — сказал арестованный, выбрасывая из кузова лопаты. Он тронул Корочкина за рукав: — Нас убьете — так и ваши двое там погибнут. — Подождал, не ответит ли Корочкин, но тот молчал, и арестованный, поплевав на руки, цепко ухватил черенок лопаты: — Что ж, поторопимся, ибо перед смертью не надышишься.
Копали прямо на дороге, яма аршин пять в ширину и два в глубину образовалась быстро — грунт в этих местах был песчаный, легкий. Корочкин снова надел наручники невольным могильщикам и велел всем построиться на краю ямы. Мелькнула мысль: «Этот связан, деваться ему некуда, дело он свое сделал…» Позже Корочкин горько пожалел, что поддался слабости; в те же минуты, вдруг столкнувшись глазами с одним из обреченных — с тем, что пытался его усовестить, бесповоротно решил «своего» отпустить, и не просто отпустить, но и «надсмеяться» еще…
— Маленький сюрприз, «товарищи», — начал он, улыбаясь. — Но прежде — напутствуйте друг друга в жизнь вечную…
Подождал, пока арестованные обнялись и произнесли слова прощания, с особенным же удовольствием наблюдал, как обнимает и целует своих сокамерников «свой». «Ну и шельму воспитал, — не без удовольствия подумал, — жаль, что уйдет… То-то было бы забавно увидеть его ошеломленную рожу за секунду до выстрела…»
— Один из вас — предатель, — сказал он, не скрывая торжества. — Пятеро умрут, один уйдет. Мучьтесь до последней секунды, сволочи… — Корочкин начал стрелять, уже не следя за их лицами, теперь было не до этого.
Когда все кончилось, отомкнул наручники и развязал ноги.
— Пошел… отсюда, — сказал он почему-то шепотом.
Тот колебался, и Корочкин подтолкнул его в спину.
— Это ошибка, — сказал Краузе. — Что вы думаете о вашем человеке на самом деле — ваше дело, но обращаться с ним вы должны деликатно.
— Как вы со мной.
— Как я с вами. Ваши последующие неприятности — результат вашей несдержанности. Непрофессионализма.
— А вы догадались? О моих неприятностях?
— Не велика тайна. Ну что ж, мы подошли к финалу?
— Да. Этот мерзавец испугался и бросился бежать. Скажу правду: я поднял револьвер и хотел выстрелить ему в спину, но правдолюбец Митенька ударил меня по руке. Напрасно, впрочем. В барабане моего револьвера не было больше ни одного патрона…
Ах, Митенька, Митенька, добрый, славный мальчик… Самолюбивый и горячий, порывистый, заблуждающийся, но в общем-то — прямой и честный даже в своих заблуждениях… Знать бы тогда, что остается Митеньке жить всего несколько минут. Может, и удалось бы изменить его судьбу, повернуть ее по-другому. Да ведь можно ли знать наперед… Един Бог знает… А кто теперь в него верит? Какими глазами смотрел Митенька на убитых… Ведь понимал же — враги перед ним, а боли и отчаяния скрыть не сумел. Да и не старался. Вспомнилось, как прокрутил барабан своего самовзвода и приказал офицеру-шоферу и Митеньке предъявить свой револьверы. У шофера оставался в барабане один патрон, у Митеньки же все патроны были на месте…
— Значит, ты… не стрелял?
— Нет.
Шофер аж подпрыгнул.
— Судить, немедленно! — прохрипел он. — Дрянь какая!
— Бросьте, господа… — Митенька спрятал револьвер в кобуру. — Заигрались мы с вами… В казаков-разбойников. И ты, Геннадий, хорош. Втравил порядочных людей в авантюру. В грязь.
Корочкин онемел. С трудом выдавливая слова, спросил:
— Где же… ты раньше был… правдолюбец?
— Раньше я дурак был, — убежденно сказал Митенька. — Вы, господин капитан, — повернулся он к шоферу, — полагаете, что все мы рыцари без страха и упрека? Ревнители Белого дела? Жрецы, так сказать! Дудки! Я золото воровал! Золото! Вы ведь знаете, где я служу? Ну так вот! И если бы еще только золото…
— Что же еще, милостивый государь? — Шофер достал из кармана патроны и начал методично и тщательно снаряжать барабан своего револьвера. — Вы уж, батюшка мой, не стесняйтесь, выкладывайте. А что, правду он говорит?
— Правду, — с трудом произнес Корочкин. — А то не помните, что цель оправдывает средства. Знали, на что шли…
— Чтобы так думать — надобно мужчиной быть. А не сосунком, — насмешливо сказал шофер.
— Что ты еще там взял? — с тоской спросил Корочкин.
— То самое… Я рассказывал тебе. Вот она, здесь… — Самохвалов провел ладонью по карману гимнастерки.
Потом загремели выстрелы, и появилась цепь юнкеров. Митенька сказал, успел ведь еще сказать, наверное — все время думал об этом: «Верни эту штуку на место, Гена. Богом заклинаю — верни. Мы ведь все ошиблись, понимаешь?» Куда вернуть? И зачем? А он настаивал, горячился, плел нечто вроде того — мол, драгоценности все равно вернутся к народу, а народ — вот он, расстрелянный лежит, нашими руками расстрелянный… Пуля ударила его в голову. Нет больше Митеньки, и Тани нет, и отца ее, подполковника Калинникова, тоже, наверное, давно нет на этом свете. Странный был человек — Калинников… На следующий день пришел, объявил не без удовольствия: оставшиеся в живых участники организации предаются военному суду. Сказал: «Вы не одного Митеньку, вы и Таню убили». Черт его знает, после таких слов остается только уйти. Нет, не ушел… Начал рассказывать о встрече с красными на 242-й версте. Приехал туда один, без второй дрезины и без охраны. Большевики удивились: «Не боитесь, что мы вас арестуем?» Ответил: «Мы враги, а вы не бандиты». Комиссары даже обрадовались: «Это вы верно!» Для чего он все это рассказывал? Да понятно же! Мы, белые, — плохие. А они, красные, — хорошие. И за ними правда. Ну и черт с ним, с Калинниковым! А оберштурмбаннфюрер молчит. Очередную пакость придумывает, голубоглазенький. Прервать его молчание… Прервать!