Изменить стиль страницы

«Что? — вскричал кардинал. — Кого он считает виновным? Падре Тео?» Именно, именно, викария Санто-Амаро. Дон Максимилиан и на сей раз воздержался от комментариев и продолжил рассказ. Он сделал попытку связаться с начальником полиции, но безуспешно: полковник через кого-то из своих подчиненных велел передать, что новыми сведениями по делу не располагает. Дон Максимилиан сообщил кардиналу, что счастлив уже тому, что сам пока гуляет на свободе. Долго ли ему гулять, бог знает.

Кардинал пообещал поговорить с полковником и ввести дона Максимилиана в курс дела. Потом, уже в самом конце беседы, спросил, верно ли, что, по словам монсеньора Клюка, дон Максимилиан задумал уйти со своего поста и покинуть Баию, если к открытию выставки статуя не отыщется? Верно.

— Вам этот шаг представляется неизбежным?

— Не вижу иного выхода, ваше высокопреосвященство.

Быть может, он надеялся, что кардинал начнет возражать, скажет, что не принимает его отставки, что приказывает ему оставаться на своем посту. Ничего подобного он не услышал. Только вздохи и сетования:

— Как жаль, боже мой, как жаль. Но, наверно, вы правы, иного выхода нет.

Мог бы между прочим вспомнить, что и на нем лежит некоторая ответственность: не без его вмешательства попала Святая Варвара в Баию. Однако вспомнить не захотел. Крестный свой путь дону Максимилиану предстояло свершать в одиночку, и не найдется Симона из Кирены, который поможет ему взойти на Голгофу.

МОТОРИЗОВАННОЕ ОБОЛЬЩЕНИЕ — Падре Абелардо Галван оказался на заднем сиденье мотоцикла, обхватил обеими руками голый живот Патрисии, обняв ее, приникнув к ней, чувствуя и тепло ее тела, и само тело. Неслись они по центральным улицам города — от театральной школы до Пелоуриньо, запруженного народом.

«Садись! — скомандовала она. — Мы как всегда опаздываем. Жак уже уехал с Нилдой, Ги давно на Пелоуриньо. Две машины битком набили. Мы приедем раньше!» Падре Абелардо сомневался в этом, но когда она вскочила на мотоцикл, понял: удастся. Еще бы не удалось: сто километров в час.

На нем были джинсы и рубашка в цветочек — больше он ничего с собой в это краткое путешествие не взял, если не считать целлулоидного воротничка и нагрудника да двух черных трикотажных маек, на которых белым были напечатаны стихи Марио Кинтаны. Ну, а Патрисия была не столько одета, сколько раздета, ибо костюм ее был крайне скуден, хотя и ярок: постоянно разлетавшаяся юбка являла взору белые трусики и не прикрывала, но выставляла напоказ бедра. Коротенькая маечка на лямках безнадежно не справлялась с возложенной на нее задачей и еле-еле сдерживала напор рвущихся наружу грудей. Свои индейские волосы Патрисия собрала на макушке узлом, переплела цветами — получилось нечто вроде королевской короны. Королева карнавала предстанет перед французской съемочной группой.

В таком вот виде да еще в мотоциклетном шлеме на голове, чтобы уберечь макияж и прическу от ветра — босая, полуголая, — разгуливала она по театральному училищу, бросая вызов приличиям, подставляя себя ослепительному солнцу, ветру, взглядам, сияющая и совершенная, как мраморная статуя — какая-нибудь Венера Милосская или роденовская Ева. Отличие было только в том, что статуи смирно стоят в музеях на своих пьедесталах, а Патрисия двигалась и качала бедрами, и юбка ее то и дело распахивалась, открывая все, что только можно открыть.

«Чувственна, но не распутна, сладострастна, но не бесстыдна, ничего непристойного», — так оценил ее падре Абелардо: он не стеснялся, глядел на нее во все глаза и не мучился сознанием своей греховности. Так же любовался бы он чайкой в полете, акацией в цвету, райской птицей. Ой ли? Так ли?

Претендентки на вакантные места звезд в галактиках театра и кино, студентки выпускного курса, обремененные одеждой не сильней Патрисии, бежали к двум автомобилям: за рулем одного из них сидел Миро. Падре удивился, отчего это не видно Силвии Эсмералды — вчера она была самая веселая, — и осведомился о ней. Бедняжка Силвия вчера вечером заболела, был ответ, ее подруга, дона Олимпия де Кастро, тоже вращающаяся в высших сферах, позвонила из клиники и сообщила, что Силвии прописан постельный режим, но она уже вне опасности. Бедняжка! Угораздило же свалиться как раз накануне праздника, который бывает раз в сто лет.

Беседа падре с Патрисией текла не ровно и не гладко, то и дело прерывалась: она решала, торопила, командовала, отдавала приказания подругам, помощникам, шоферам и ему, падре Галвану. Потом, когда отснимут карнавал, она, пользуясь служебным положением, проведет его на ужин в узком кругу. У себя в Пиасаве он такого не едал: там в ходу каруру в честь святых Косьмы и Дамиана, а эта — в честь богини Иансан. Приготовят ее и съедят на рынке Святой Варвары, на Байша-дос-Сапатейрос, это два шага от Пелоуриньо, они отправятся туда прямо со съемки. Жасира де Одо-Ойа просила привести всю бригаду, никого не забыть — ни лакомку Жака, ни этого хорошенького французика, он из тех вроде бы, кто любит мальчиков, а может, и нет.

И вот в ту минуту, когда он меньше всего этого ожидал, падре Абелардо Галван оказался в самой гуще людей, про образ жизни которых он до сих пор только слышал, и, как правило, только гадости. Для него все было в новинку — их забавный жаргончик, и словно бы вовсе не существующая одежка. Они не заботились о том, чтобы выглядеть пристойно, они весело сквернословили, они ревниво оберегали свою свободу — прежде всего свободу нравов, а вернее, безнравственности, как утверждала молва, с чем готов был согласиться падре Галван, поглядев на них и послушав их речи, но вовсе не заслуживали бранных определений, приклеившихся к ним: «выродки, смутьяны, опасный сброд». Они оказались людьми симпатичными, милыми, сердечными. Никто не подтрунивал над затесавшимся в их среду священником — напротив: те, кто знал о деятельности падре, всячески его одобряли и поддерживали. И он, опальный и разыскиваемый полицией пастырь из глухого захолустья, очутившись среди поносимой и проклинаемой, вольной и вольнодумной богемы, игравшей в спектаклях Эроса Мартинса Гонсалвеса и в фильмах Глаубера Роши, не чувствовал себя чужим или посторонним. Наоборот, давно уж ему не было так хорошо, давно не дышалось так легко.

По этому лабиринту вела его, просвещая и наставляя, Патрисия. «Каруру, — объясняла она, — это традиционное угощение после кандомбле, но бывает оно далеко не всегда, а на террейро происходит волшба: боги-ориша нисходят к своим дочерям и сыновьям, танцуют и поют с посвященными и жрецами. Но на этот раз дадут и закусить».

— А ты никогда не бывал на кандомбле?

— Нет, хотя мне бы очень хотелось взглянуть. Слышал, что это красивое зрелище.

— Когда-нибудь свожу тебя. Ты ведь знаешь, что я — дочь Иансан? Выполнила все обряды, даже голову брила. Разве я тебе не рассказывала?

— Нет. Я понятия об этом не имел.

— Теперь будешь знать и держать ухо востро: дети Иансан шутить не любят, они — люди справедливые, но крутого нрава. Погоди, а кто же твой святой? Больше всего тебе подходит Ошала, но я бы хотела, чтобы им стал Шанго.

— Почему?

— Потому что Шанго — муж Иансан.

Католический священник, Патрисия, жениться не может, он дает обет безбрачия — принимая сан, он клянется хранить целомудрие и чистоту. Так мог бы ответить ей падре Абелардо, однако не вымолвил ни слова: может быть, столичная девица просто потешается: пробует коготки на нем, бедном деревенском пастыре. А сейчас, оседлав мотоцикл, ощущая ладонями ее шелковую кожу и безупречно вычерченный плавный изгиб, обнаружив совершенно неожиданно таинственную впадину пупка, пастырь Пиасавы, собравшийся стяжать терновый венец мученичества, спросил себя, куда, к дьяволу, провалились принятые им на рассвете важные, судьбоносные решения, твердые, неколебимые, окончательные? «Да... с ними, с решениями», — сказала бы любая из учениц театральной школы, если бы прознала про его раздумья. Да, решения, принятые раз и навсегда, оказались невесомы как пух, дунул ветерок — они исчезли. А вот мука мученическая началась в тот самый миг, когда он вскочил на мотоцикл и оказался между райским садом и преисподней, между вечным блаженством и вечным проклятьем.