Валентин Фёдорович слушал очень внимательно и даже, как мне показалось, напряжённо. А я продолжал рассказывать, что Сталин подчеркнул: завоевательская политика вовсе не монополия русских царей. Такой политике в ещё большей степени были привержены короли и дипломаты всех стран Европы, в том числе такой император буржуазной формации, как Наполеон, который, несмотря на своё нецарское происхождение без колебаний использовал в своей внешней политике интриги, обман, вероломство, лесть, зверство, подкуп, убийства… И вывод был очевиден: великую Российскую империю создали не Горчаков и Гире, а русский народ.

— Это поразительно! — воскликнул Валентин Фёдорович, встал, подошёл к книжному шкафу, взял том Толстого, быстро нашёл нужное место и сказал:

— Ну, это наши поэты иногда почему-то млели при имени Наполеона:

Да будет омрачён позором

Тот малодушный, кто в сей день

Безумным возмутит укором

Его развенчанную тень!

Может быть, именно поэтому Толстой отводил Пушкину в нашей поэзии только третье место — за Тютчевым и Лермонтовым.

Я возразил:

— Это стихотворение написано при известии о смерти Наполеона. А у Лермонтова тоже — «Воздушный корабль»:

Из гроба тогда император,

Очнувшись, является вдруг;

На нём треугольная шляпа

И серый походный сюртук…

— Вы послушайте, — сказал Булгаков, раскрыв книгу. — Вот что записал Лев Николаевич в дневнике 4 апреля 1870 года: «Читаю историю Соловьёва. Всё, по истории этой было безобразно в допетровский России: жестокость, грабёж, правёж, грубость, глупость, неуменье ничего делать…»

— Дикари! Только иностранцы и могли помочь, — вставил я.

— «Читаешь эту историю, — продолжал Валентин Фёдорович, — и невольно приходишь к заключению, что рядом безобразий совершилась история России. Но как же так ряд безобразий произвели великое единое государство? Уже одно это доказывает, что не правительство производило историю».

— Оказывается, Толстой выступил против статьи Энгельса раньше Сталина — за двадцать лет до её появления! — засмеялся я.

— «Но кроме того, читая о том, как грабили, правили, воевали, разоряли (только об этом и речь в истории), невольно приходишь к вопросу: что грабили и разоряли? А от этого вопроса к другому: кто производил то, что разоряли? Кто и как кормил хлебом весь этот народ?»

— В корень зрил Лев Николавеич.

— «Кто делал парчи, сукна, платья, камки, в которых щеголяли цари и бояре? Кто ловил чёрных лисиц и соболей, которыми дарили послов? Кто добывал золото и железо, кто выводил лошадей, быков, баранов? Кто строил дома, дворцы, церкви, кто перевозил товары? Кто рожал и воспитывал этих людей единого корня? Кто блюл святыню религиозную, поэзию народную? Кто сделал, что Богдан Хмельницкий передался России. А не Турции или Польше?»

— По-моему, — сказал я, — это с другого конца, но о том же: творцом истории является народ.

Ленин писал о «кричащих противоречиях» Толстого. К ленинским примерам можно добавить немало. Так, в молодости Толстой добровольно вступил в армию и участвовал в боевых действия на Кавказе, потом на знаменитом 4-м бастионе — в героической обороне Севастополя, плакал при виде французского флага над городом, получил медаль за оборону и орден Анны, а в старости призывал отказываться от службы в армии, не раз повторял: «Патриотизм — последнее прибежище негодяев», хотя главное-то здесь не патриотизм, а негодяи. В зрелые годы с увлечением и радостью создал шедевр мировой литературы — четырёхтомный роман «Война и мир», а в старости говорил, что это самая глупая его книга. В 1866 году был защитником солдата Василия Шибунина, которого судили за пощёчину оскорбившему его офицеру, и даже послал царю просьбу о помиловании, но в России, которую потерял оборотень Говорухин солдата расстреляли, а в 1908 году писатель уверял: «Нет в мире виноватых». Настойчиво, страстно призывал ко всеобщей любви и равенству, а когда его племянница, поехавшая с ним в Башкирию на кумыс, завела там роман с башкиром и забеременела, граф, видимо, уверенный, что графиня не может понести от простого башкира, был в отчаянии. За первые двадцать два года брака у Толстых родилось тринадцать детей, а потом писатель принялся проповедовать безбрачие. Софья Андреевна однажды записала в дневнике, что Лёвочка в порыве страсти завалился к ней в постель, даже не скинув сапоги, и Горькому он говорил об этом деле: «Я был неутомим», а в старости написал книгу «Грех чувственности»…

Да, кричащие противоречия. Но при всём этом было нечто, в чем Толстой всегда оставался неизменен, твёрд, неколебим. Это — от «Детства», написанного в двадцать три года, до статьи «Не могу молчать», написанной в восемьдесят, до неопубликованного при жизни «Хаджи-Мурата» — страстное, неуёмное обличение лицемерия, лжи, несправедливости, срывание «всех и всяческих масок». И в этом, как и в художественной силе, не было ему равных.

ХОТЕЛ КАК ЛУЧШЕ…

Об одном стихотворении Иосифа Бродского

В одной из недавних моих статей я неласково упомянул поэта Иосифа Бродского, вернее, его стихотворение «Смерть Жукова». Разумеется, моя неласковость кое-кому не понравилась. Видимо, требуется объяснение.

Стихотворение, бесспорно, написано с самым благородным намерением почтить память усопшего, воздать ему должное. Он назван спасителем Родины, к нему приложен эпитет «пламенный» и т. д. Прекрасно! Однако в стихотворении немало странного.

Автор смотрит по телевидению процессию похорон маршала на Красной площади, и вот —

Вижу в регалии убранный труп…

Нобелевский лауреат должен бы чувствовать и понимать, как неудачно сказано «в регалии убранный», а уж «труп» здесь просто вопиет!

Известное стихотворение Пушкина, посвящённое памяти М.И.Кутузова, гробница которого в Казанском соборе, начинается так:

Перед гробницею святой

Стою с поникшей головой…

Можно ли вообразить, чтобы это выглядело, допустим, в таком роде:

Перед гробницею святой

Стою. В ней труп нам дорогой?..

Да, Бродский не всегда был чуток к слову. Однажды в Дании, беседуя с журналистом В.Пимановым, он сказал: «Я хотел бы посетить свою бывшую роди ну». Родина может быть покинутой, проклятой, преданной, но бывшей — никогда.

Странно и то, что, желая возвеличить образ маршала, автор поставил его в ряд не с русскими полководцами, например, с Суворовым и тем же Кутузовым, которого Пушкин тоже — назвал спасителем родины, не с Рокоссовским и Черняховским, а с извлечёнными из глубочайшей древности чужеземцами — с Ганнибалом, Помпеем и Велизарием, о коих большинство современных читателей и не слышали. Да мне и самому, работая над статьёй, пришлось раскрыть запылившегося Плутарха, залезть в Брокгауза, навести справки. Первый из названных — это Карфаген, второй из Рима, третий из Византии. Бродский был сильно привержен древности, античности, мифологии, и можно было бы пройти мимо такого сравнения молча и с пониманием. Но…

Во-первых, войны, которые вели эти три полководца, в том числе Вторая Пуническая между Римом и Карфагеном, по сравнению с Великой Отечественной — войны мышей и лягушек. Так, в знаменитой битве на Ферсальской долине Цезарь, у которого было 22 тысячи воинов, разбил Помпея, имевшего около 40 тысяч. Да по меркам 1941–1945 годов это нельзя назвать даже армейской операцией. 22 тысячи — тут нет даже трёх советских дивизий.