Изменить стиль страницы

Ваше торжество 8 июня было для меня сердечным праздником. Это лучшее украшение Пушкинского праздника. Это событие — как верно выразился И. С. Аксаков. Сегодня я пришел в гостиницу выразить вам глубокую благодарность и за 8 июня, и за все прежнее, но вы уехали в Старую Руссу, как мне сказали там. И вот я вслед за вами шлю и благодарность, и поклон, и добрые желанья — мои и жены моей. Будьте здоровы, глубокоуважаемый Федор Михайлович, — вот чего мы более всего желаем вам.

Искренне преданный вам П. Третьяков.

10 июня 1880 года Москва».

Федор Михайлович не задержал с ответом.

«Милостивый государь Павел Михайлович,

Простите великодушно и меня, что, быв в Москве, не заехал к вам, воспользовавшись добрым случаем к ближайшему между нами знакомству. Вчера я только что отправил письмо глубокоуважаемой супруге вашей, чтоб поблагодарить ее теплым, симпатичным ко мне участием в день думского обеда. Я объяснил в письме к ней причины, по которым я, несмотря на все желание, не мог исполнить твердого намерения моего посетить ваш дом. Прекрасное письмо ваше ко мне вдвое заставляет меня сожалеть о неудавшемся моем намерении. Будьте уверены, что теплый привет останется в моем сердце одним из лучших воспоминаний дней, проведенных в Москве, — дней, прекрасных не для одного меня: всеобщий подъем духа, вообще близкое ожидание чего-то лучшего в грядущем, и Пушкин, воздвигшийся как знамя единения, как подтверждение возможности и правды этих лучших ожиданий, — все это произвело (и еще произведет) на наше тоскующее общество самое благотворное влияние, и брошенное семя не погибнет, а возрастет. Хорошие люди должны единиться и подавать друг другу руки ввиду близких ожиданий. Крепко жму вашу руку за ваш привет и горячо благодарю вас.

Искренне преданный вам и глубоко вас уважающий

Федор Достоевский».

В Толмачах еще долго не утихали разговоры о прошедшем празднике, о Федоре Михайловиче.

«…Читаете ли вы газеты, особливо „Московские ведомости“? Посмотрите, сколько горечи и негодования выражается каждый день, слышится отовсюду по поводу известия об условиях мира, вырабатываемых на конгрессе, — писал К. П. Победоносцев великому князю Александру Александровичу. — Русская душа не может ни за что примириться с мыслью о том, что настоящая Болгария, русская Болгария, отдана будет русским правительством на жертву туркам после того, что совершено на Балканах нашими храбрыми войсками. Пускай дипломаты уверяют сколько им угодно, что никогда еще не было заключаемо такого выгодного для России мира, — народ будет видеть в этом мире позор для русского имени, и я предвижу горькие бедственные от него последствия внутри России».

Россия воевала не столько с Турцией, сколько с Англией и Францией и с теми, кто вершил дела в Европе. Идея цареубийства носилась в воздухе. Никто не чувствовал это острее, чем Ф. М. Достоевский. Незадолго до своей смерти, в январе 1881 года, он в разговоре с А. С. Сувориным, издателем «Нового времени», заметил:

— Вам кажется, что в моем последнем романе «Братья Карамазовы» было много пророческого? Но подождите продолжения. В нем Алеша уйдет из монастыря и сделается антихристом. И мой чистый Алеша — убьет царя.

Смерть помешала Ф. М. Достоевскому осуществить свой замысел.

В день похорон великого писателя Павел Михайлович был на кладбище.

«…На меня потеря эта произвела чрезвычайное впечатление: до сего времени, когда остаюсь один, голова в каком-то странном, непонятном для меня самого тумане, а из груди что-то вырвано, совсем какое-то необычное положение, — писал он И. Н. Крамскому. — В жизни нашей, т<о> е<сть> моей и жены моей, особенно за последнее время Достоевский имел важное значение. Я лично так благоговейно чтил его, так поклонялся ему, что даже из-за этих чувств все откладывал личное знакомство с ним, хотя повод к тому имел с 1872 г<ода>, а полгода назад даже очень был поощрен самим Ф<едором> М<ихайловичем>; я боялся, как бы не умалился для меня он при более близком знакомстве; и вот теперь не могу простить себе, что сам лишил себя услыхать близко к сердцу его живое сердечное слово. Много высказано и написано, но осознают ли действительно, как велика потеря? Это, помимо великого писателя, был глубоко русский человек, пламенно чтивший свое отечество, несмотря на все его язвы. Это был не только Апостол — как верно Вы его назвали, это был Пророк; это был всему доброму учитель; это была наша общественная совесть».

* * *

Хоронили Федора Михайловича Достоевского 1 февраля, в воскресенье.

Третьяков подъехал к Михайловской церкви и вынужден был остановиться. Весь Кузнечный и даже часть Владимирской площади были полны народа. По Кузнечному стройными линиями стояли уже десятка два или три венков. Вплоть до самого дома, где находилась квартира Федора Михайловича.

Были здесь и Крамской, и Лемох, и Шишкин, и другие художники…

Меж тем публика все прибывала. Часы показывали уже четверть двенадцатого. В глубине от дома послышалось пение: гроб вынесли из квартиры.

На колокольне Владимирской церкви загудел колокол, и почти вслед за первым ударом рядом со стоявшими художниками раздалось торжественное «Святый Боже». Пел университетский хор.

На вопросы старушек: «Кого хоронят?» — студенты отвечали демонстративно: «Каторжника».

«Процессия растянулась на огромное расстояние, — писал очевидец, — и походила на какое-то триумфальное шествие: гроб только что выносили на Невский, а первые венки подходили уже к Знаменке. Тротуары, окна, балконы были покрыты зрителями. На остановленных вагонах конки вверху происходила форменная давка».

Всех присутствующих в самое сердце поразил крик маленькой дочери Федора Михайловича, кричавшей отцу в могилу: «Прости, милый, добрый, хороший папа! Прости!..»

* * *

У П. М. Третьякова было давнее желание иметь в своем собрании портрет Л. Н. Толстого. Еще в 1869 году Павел Михайлович обратился к графу с просьбой согласиться позировать, но получил отказ.

Дело решил случай.

В 1873 году И. Н. Крамской вместе с И. И. Шишкиным и К. А. Савицким поселились на лето на даче, близ станции Козловка-Засека, неподалеку от имения графа Льва Толстого.

Художники были довольны выбранным местом.

Каменный, небольшой дом в три этажа. В комнатах темновато от деревьев, но природа вокруг дивная. Лес казенный, столетние дубы. Мельница водяная, пруд. Ближайшая деревня — в полутора километрах. Чем не рай для живописца?!

Но радость была омрачена печальным известием из Ялты: состояние здоровья Федора Васильева было безнадежно. И. Н. Крамской только-только получил из Крыма письмо от молодого друга и был удивлен его почерком, как будто пишущий с трудом выводил буквы. Находясь в безденежье, Федор Васильев молил о помощи.

Переговорив с Шишкиным, Крамской взялся за перо и отправил в Москву, в Толмачи письмо.

«…Итак, ему нужны деньги, около 1000 р. сер. В бытность Вашу в Петербурге мы, рассуждая о том, давать ему еще или нет, пришли к одному заключению — не давать. Но теперь я несколько изменяю свое решение и прошу Вас, многоуважаемый Павел Михайлович, принять наше личное поручительство, т. е. мое и Шишкина, в обеспечение той суммы, которую Вы пошлете. Вещи мои и Шишкина будут в Вашем распоряжении, если деньги эти не покроются произведениями самого Васильева или же Вы не пожелаете взять их за долг — у него остается много этюдов, 5 альбомов и несколько вполовину сделанных картин. Как видите, я говорю, будто схоронил уже человека, оно так и есть, я его уже действительно схоронил. На выздоровление нет надежды, и когда мы услышим о его смерти — это вопрос времени; и я думаю, не долго. Грустно мне очень, и русская школа теряет в нем гениального мальчика, я так думаю, не знаю, много ли будет у меня единомышленников, но я в этом убежден.