Изменить стиль страницы

Он был дома, среди родных, среди собранных картин, по которым, признаться, сильно соскучился.

Перед самым отъездом своим в путешествие по Европе Павел Михайлович приобрел картины Л. Ф. Лагорио «Вид в Бретани», «Вид в Нормандии» и два итальянских этюда. Несколько по-иному смотрел он теперь на них, имея возможность сравнивать изображенное художником с увиденным в жизни.

Дел скопилось множество. Да что там говорить, он по ним соскучился. («Не смотрите на то, если мои письма будут коротки. — Вы знаете, что я очень занят», — напишет он в письме к Гектору Горавскому.)

Меж тем в шумном, дружном семействе Третьяковых ждали прибавления. Жена Сергея Михайловича ходила на сносях. Никто и думать не мог, что случится беда.

После тяжелых родов Елизавета Сергеевна слегла. Ребенок умер. Все глубоко переживали случившееся.

Через две недели, 23 августа, Елизаветы Сергеевны не стало.

Похоронили ее на Даниловском кладбище. Похороны были пышные, народу пришло и приехало много. В зале накрыли громадный поминный стол.

Как-то не верилось, что здесь шесть лет назад, в день свадьбы Сергея Михайловича и Елизаветы Сергеевны, гремела музыка, шумела возбужденная счастливым событием молодежь. Гости, друзья, родственники поздравляли молодых.

Невеста в свадебный вечер трижды меняла платье, и все ахали от изумления, так красивы были наряды.

А какие балы задавали молодые после свадьбы. Сколько молодежи собирали они. Играл оркестр на хорах. Толпились красавицы и кавалеры.

Сергею Михайловичу было тогда двадцать лет, а невесте — шестнадцать.

Теперь же родные поминали усопшую.

На могиле жены Сергей Михайлович установил белый мраморный памятник. Тонкой готической резьбой на нем было начертано: «На кого воззрю, токмо на кроткого и молчаливого и трепещущего словес моих. Слова Господа Вседержителя. Прор. Исайя».

Вскоре после сестрицы Елизаветы Сергеевны умер купец Василий Семенович Лепешкин, с которым так любил потолковать о картинах Павел Михайлович. Потерял сына Тимофей Жегин.

В который раз читал Павел Михайлович письмо, присланное из Саратова. «Тяжелое время, когда приходишь домой, все еще забываю, что нет мальчика, — писал Тимофей Ефимович, — спешу, чтобы взять его, по обыкновению, на руки, чтобы идти в сад играть с ним, и вместо его встретишь слезы матери, эта ужасная минута, которая повторяется каждый день».

Тяжко вздохнув, Павел Михайлович садился за стол писать ответ другу.

Александра Даниловна с Соней перебрались в бельэтаж, ранее занимаемый молодыми. Сергей Михайлович переселился в нижний этаж, в соседство к брату. Арки под карнизами залы, откуда когда-то гремела музыка, заделали кирпичом…

В сентябре 1860 года Павел Михайлович отправился с семьей в Петербург.

Павлу Петровичу Боткину писал шутливо:

«С нижайшей покорнейшей просьбою к Вам, добрейший и любезнейший Павел Петрович, дерзаем обратиться: достать для нас на понедельник и вторник в оперу по 6-ти кресел трех рублей рядом и, если можно, похлопотать, чтобы и на всю неделю были места для нас.

Сам Вы, дорогой наш Павел Петрович, виноваты в том, что все подманивали нас в Питер; а вот теперь как навяжется на Вас дюжина москвичей, да насядет хорошенько с разными требованиями, так и спокаетесь!»

Художников Л. Ф. Лагорио и И. Г. Горавского известил, что он с домашними остановится в гостинице Клея на Михайловской улице и утром они всегда будут от девяти до одиннадцати дома.

В залах Академии художеств открывалась выставка. Одна из работ И. К. Айвазовского привлекла его внимание, и он начал переговоры с племянником художника о ее приобретении.

Той же осенью Павел Михайлович купил большую картину Л. Ф. Лагорио «Фонтан Аннибала в Рокка-ди-Папа». С академической же выставки приобрел пейзаж Михаила Эрасси «Рейхенбах».

Дважды заходил он к Ф. А. Бруни, желая приобрести его полотно «Голова Спасителя», но оба раза не заставал именитого мастера дома.

Возвратившись в Москву, Третьяков был обрадован тем, что почтенный преподаватель Московского училища живописи и ваяния Аполлон Николаевич Мокрицкий уступал ему этюд Василия Штернберга, одного из талантливейших русских художников, рано умершего. (Будучи в Риме, Павел Михайлович выполнил просьбу А. Н. Мокрицкого. Посетив кладбище Монте-ди-Тестачио, поклонился праху Брюллова и Штернберга и сорвал с могилы последнего цветок, передав его Мокрицкому.)

В копировальной книге Павла Михайловича сохранилась записка, помеченная 1 октября 1860 года, свидетельствующая о его интересе к В. Г. Перову. За картину «Сын дьячка, произведенный в коллежские регистраторы» художник в том же году получил от Академии художеств золотую медаль второго достоинства. Работу приобрел Г. И. Хлудов, у которого и мог ее видеть П. М. Третьяков.

«С нетерпением жду, бесценный Василий Григорьевич, свидания с Вами или обещанного известия, — писал Павел Михайлович. — Бога ради, выкиньте из головы все, что тревожит Вас! Берегите себя для службы искусству и для друзей Ваших.

Искренне преданный Вам

П. Третьяков».

Человек глубокого ума и обостренно чуткой совести, только начинающий вполне заслуженно входить в моду и почитание, не мог быть не интересен Третьякову.

Василий Григорьевич Перов одним из первых отразит в русской живописи уход старой Руси, Руси допетровской, крестьянской.

Да, старая Русь уходила, исчезала на глазах, оставаясь без хозяина.

Достопамятные события происходили в России.

2 марта 1861 года Сенату был объявлен Манифест об освобождении крестьян. В воскресенье 5 марта его прочитали во всех церквах Москвы и Петербурга после обедни.

На разводе в Михайловском манеже государь сам огласил текст Манифеста.

Заканчивая чтение, произнес взволнованно:

— Осени себя крестным знамением, православный народ, и призови с нами Божие благословение на твой свободный труд, залог твоего домашнего благополучия и блага общественного.

Громогласное «ура!» нарушило наступившую тишину.

Провинция встретила весть о своей свободе в тишине и спокойствии. «Вместо шумных изъявлений радости, — писал современник, — крестьяне выражали ее тем, что служили благодарственные молебны; ставили свечи за державного освободителя; писали всеподданнейшие адресы».

Начались беспорядки студентов.

Осенью в Петербурге стали раскидывать подметные листки с призывами к бунту и переустройству государства на социалистических началах. Одно из изданий под заглавием «Молодая Россия» прямо проповедовало всеобщий переворот, сопровождаемый всеми ужасами политической революции: уничтожением семьи, собственности, кровавою резнею, «красным петухом».

Как бы в подтверждение этих угроз весной 1862 года вспыхнули пожары в разных губерниях России и в Петербурге.

Горели дома рабочих и мелких торговцев.

Государь лично руководил тушением пожаров.

Высочайше учрежденной следственной комиссии не удалось найти поджигателей, но дознанием было обнаружено вредное направление учения, преподаваемого литераторами и студентами мастеровым и фабричным в воскресных школах Петербурга и других городов России. Выяснены также сношения с лондонскими эмигрантами сотрудников некоторых из петербургских журналов. А посему высочайше повелено: все воскресные школы закрыть, а издание журналов «Современник» и «Русское слово» приостановить.

Было арестовано несколько человек, в том числе и «влиятельнейший из писателей, так называемого передового направления, Чернышевский», которые и были преданы суду Правительствующего сената.

Юрий Самарин, оценивая случившееся, писал одному из адресатов: «Прежняя вера в себя, которая, при всем неразумении, возмещала энергию, утрачена безвозвратно, но жизнь не создала ничего, чем можно было бы ее заменить. На вершине — законодательный зуд, в связи с невероятным и беспримерным отсутствием дарований; со стороны общества — дряблость, хроническая лень, отсутствие всякой инициативы, с желанием, день ото дня более явным, безнаказанно дразнить власть. Ныне, как и двести лет назад, по всей русской земле существуют только две силы: личная власть наверху и сельская община на противоположном конце; но эти две силы, вместо того чтобы соединиться, отделены промежуточными слоями. Эта нелепая среда, лишенная всех корней в народе и в продолжение веков хватавшаяся за вершину, начинает храбриться и дерзко становится на дыбы против собственной единственной опоры (как-то: дворянские собрания, университеты, печать и пр.). Ее крикливый голос только напрасно пугает власть и раздражает толпу. Власть отступает, делает уступку за уступкой, без всякой пользы для общества, которое дразнит его из-за удовольствия дразнить. Но это не может долго продолжаться, иначе нельзя будет избежать сближения двух оконечностей — самодержавной власти и простонародья — сближения, при котором все, что в промежутке, будет раздавлено и смято, а то, что в промежутке, обнимает всю грамотную Россию, всю нашу гражданственность. Хорошо будущее, нечего сказать!.. Прибавьте польскую пропаганду, которая проникла всюду и в последние пять лет сделала огромные успехи, в особенности в Подолии. Прибавьте, наконец, пропаганду безверия и материализма, обуявшую все наши учебные заведения — высшие, средние и отчасти даже низшие — и картина будет полная».