Изменить стиль страницы

На длинном, грубо сколоченном деревянном столе, в густом сигарном дыму тускло светилась электрическая лампочка, подключенная к автомобильному аккумулятору. Вокруг нее распластались затерханные карты, испещренные разноцветными стрелами, дугами и овалами. Над картами колдовал, как всегда чисто выбритый и подтянутый, начальник штаба армии генерал-майор Шмидт. Речь держал генерал Зейдлиц:

— С меня довольно, господа! Я не могу простить себе того, что в угоду чьей-то прихоти отдал на растерзание девять дивизий! В благодарность за эту мясорубку фюрер изволил в качестве успокоительной пилюли послать мне хорватский орден. А известно ли вам, как посмотрели на такое дурное шутовство мои офицеры?.. Этого не передать словами, и я больше не подчиняюсь приказам фюрера! Нам говорят, что мы героически умираем во имя великой Германии. Чудовищная ложь! Мы предаем Германию и свой народ!.. Нет, нет, с меня довольно! Я не могу и не хочу стать палачом моих несчастных солдат. Если угодно, можете арестовать меня, можете расстрелять, но я заявляю с полной ответственностью перед армией и немецким народом: мною будет отдан приказ о капитуляции остатков пятьдесят первого корпуса.

— Четырнадцатый танковый корпус вынужден последовать этому примеру, — подавленно сказал генерал Шлемер. — Иного выхода, господин командующий, я не вижу.

Только после этих слов Юрген Раух заметил одинокую фигуру сидевшего на железной койке Паулюса. Высокий, худой, с еще более удлинившимся и без того продолговатым лицом, он, по-видимому, совсем не слушал, что говорили командиры корпусов, совершенно отстранился от всего того, что было вокруг, — от этого убогого, пропитанного табачным дымом закутка, от теснившихся здесь людей, от разбросанных по столу теперь уже никому не нужных карт, на которых красные стрелы обозначали трагический конец всего, чем жил Фридрих Паулюс, пятидесятитрехлетний командующий наголову разгромленной армии, жалкие остатки которой умирали за стенами холодного, сырого подвала.

Юрген Раух искренне пожалел его, слывшего человеком очень порядочным, нравственно чистоплотным, хотя именно Фридрих Паулюс три года назад, будучи начальником оперативного управления генерального штаба, принял самое деятельное участие в разработке так называемого плана «Барбаросса», предполагавшего разгром и уничтожение Советского Союза. А теперь вот сидит согбенный, осыпаемый горькими упреками уважаемых им генералов и в ответ этим ранящим его упрекам не может произнести ни одного слова. Когда же он сломался? Не в самом ли начале вторжения вермахта на советскую землю, когда его стали одолевать первые мучительные сомнения в правомерности того, что по воле Гитлера должны были делать немецкие солдаты и офицеры? Ведь это он, Фридрих Паулюс, в рамках данной ему власти отменил в своей армии страшную директиву о физическом истреблении пленных комиссаров. Это он же отменил до глубины души возмутивший его приказ Рейхенау о поведении немецких солдат на оккупированной территории России, о повсеместном уничтожении евреев. Это он, Паулюс, в первые же дни окружения 6-й армии несколько раз просил разрешить ему оставить Сталинград. Это он, как только убедился, что 6-я армия обречена на разгром, что она приносится в жертву жестоким и нечистым политическим целям, и жалея своих голодных, обессиленных болезнями солдат, снова и снова просил сохранить им жизнь, капитулировать перед русскими, сдаться на милость победителей…

«Почему же он молчит? Почему не решается нарушить запрет Гитлера? — думал, глядя на командующего, Юрген Раух. — Что сейчас творится в его душе? Какие муки одолевают его? Почему не прислушивается к голосу ближайших своих соратников, не отвечает им?»

— Меня, господин командующий, удивляет ваше молчание, — сдерживая гнев, сказал генерал Зейдлиц. — Что вы в конце концов решаете в данной обстановке?

И тут Паулюс впервые поднял затуманенные тоской глаза и произнес фразу, которую долго помнили его подчиненные:

— Я выполняю приказ…

А развязка приближалась неотвратимо. 22 января советские войска приступили к расчленению и окончательному разгрому 6-й армии.

Последние дни боев слились в сознании Юргена Рауха как непрерывный калейдоскоп смертей: под пулеметным огнем падали солдаты, бросившие свои окопы в степи и устремившиеся в город, надеясь найти там спасение в подвалах; сотнями умирали под открытым небом раненые; гибли под ударами авиации штабы. Однако больше всего поразило Рауха то, что он увидел на одной из окраинных улиц Сталинграда. Там, в длинном овощехранилище, случайно уцелевшем от бомбежек и артиллерийских налетов, лежало свыше трехсот больных дизентерией немецких, итальянских и румынских солдат. Едва он, Юрген Раух, еле-еле справляясь с тошнотой, зажимая нос платком, вышел из этой зловонной ямы на воздух, как из-за соседних развалин показалась группа солдат с факелами в руках. Во главе ее брел пьяный фельдфебель. Он что-то сказал солдатам, и те стали поджигать составленные из камышовых матов стены овощехранилища.

— Вы что, с ума сошли? — закричал Юрген. — Ведь там живые люди! Вам известно?

— Так точно, герр оберст, — отчеканил фельдфебель, не разглядевший в полумраке знаков различия Рауха. — Наша дивизия покидает этот район, и мне приказано уничтожить данный объект.

— Вместе с людьми? — холодея от ужаса, спросил Раух.

— Так точно, герр оберст, вместе с людьми, — повторил фельдфебель. — Дело в том, что эти люди не могут двигаться.

Камышовые маты, едва скрепленные проволокой, уже пылали, рассыпая искры. До слуха Юргена донеслись душераздирающие крики. Он отвернулся от страшного зрелища, заткнул уши и, не оглядываясь, побежал по засыпанной снегом улице…

На следующий день вместе с генерал-полковником Паулюсом и сопровождавшими его офицерами Раух побывал в городской тюрьме, за толстыми стенами которой укрывались несколько корпусных и дивизионных штабов, потерявших связь со своими частями. Не зная, что делать и что предпринять, подавленные командиры в напряженном молчании дожидались решения своей участи. Когда Паулюс вошел в одну из просторных тюремных камер на первом этаже, находившийся там генерал Даниэльс после короткого рапорта кивнул на массивную железную решетку в окне:

— Обстановка весьма символичная, господин командующий.

Серые стены камеры были испещрены надписями, нацарапанными прежними ее обитателями — ворами, грабителями, аферистами. В одну из стен был вделан металлический столик, и на нем стояла недопитая бутылка рома. На полу валялись окурки и обрывки бумаг. Паулюс задержал взгляд на ржавой решетке и, не меняя выражения осунувшегося хмурого лица, сказал:

— Да, генерал Даниэльс, я разделяю ваше мнение. Это действительно символ нашего ближайшего будущего. И мы, кажется, того заслужили.

24 января он радировал в Берлин:

«Дальнейшая оборона бессмысленна. Катастрофа неизбежна. Для спасения еще оставшихся в живых людей прошу немедленно дать разрешение на капитуляцию».

Гитлер запретил капитуляцию и на этот раз. А 26 января расчлененная на две части сталинградская группировка немецких войск стала сдаваться в плен отдельными полками и дивизиями, уже ни у кого не спрашивая на то разрешения из-за невозможности связаться с вышестоящими командирами. Однако разрозненные очаги немецкой обороны, особенно занятые эсэсовскими частями, все еще сопротивлялись. Уличные бои бушевали, то чуть затихая, то вспыхивая с прежней силой.

30 января, после долгих уговоров начальника штаба армии генерала Шмидта, человека властного и тщеславного, жаждавшего войти в историю как истинный потомок Нибелунгов, Паулюс подписал, не читая, поздравление Гитлеру с десятилетием прихода нацистов к власти. В послании этом была такая строка: «Над Сталинградом еще развевается знамя со свастикой». По иронии судьбы эта строка превратилась в злую насмешку, прежде чем была прочитана Гитлером…

Едва ранние зимние сумерки окутали городские руины, в подвале универмага появился командир дивизии, оборонявшей центральную площадь, генерал Росске. С трудом переводя дыхание, он долго стоял у дощатой перегородки, отделявшей каморку командующего от размещенных в подвальных тоннелях отделов штаба армии, наконец распахнул скрипучую дверь и замер у входа.