Изменить стиль страницы

Тайну раскрыл один из отпускников, веселый, разбитной парень, с артиллерийскими эмблемами на неброских полевых петлицах. Он рассказал своим довоенным дружкам — молодым рабочим завода:

— Эта самая бандура, которую вы тут делаете, нагнала на гитлеровцев такого страха, что они от нее разбегаются, как мураши. Вы только представьте: сидит в кабине грузовика лейтенант или там сержант, поворачивает пальчиком специальный диск — разок, другой, третий, — и с этих ваших рельсов сползают шипящие змеи. Восемь, шестнадцать, а то и двадцать четыре штуки в течение нескольких секунд. За каждой змеей, а точнее — за реактивным снарядом, вроде как за кометой, огненный хвост тянется. Поначалу беловатый, потом красный, повитый дымной тучей. Ну и, конечно, взрывы следуют — летит вверх земля, трава горит! Одним словом — гвардейская артиллерия! Так что вы, ребята, своей продукцией подпираете фронт по-настоящему…

После этих разъяснений люди стали трудиться еще старательнее. Коренные жители Ольховой Пади — преимущественно старые охотники-промысловики — диву давались, как в ту суровую зиму работали эвакуированные на Урал южане: легко одетые, полуголодные, они нередко простаивали у станков по полторы-две смены, сами грузили громоздкие изделия на железнодорожные платформы, продолжали достраивать и утеплять заводские цеха, строили бараки для жилья, рубили лес.

— Такой народ не одолеет никто на свете, — убежденно говорил дядя Кеша. — Даже пожилые бабы и те прямо-таки двужильными стали. Будто молодость к ним вернулась: чуть только по дому управятся, сразу на завод бегут.

— Никто не хочет стать бессловесным рабом, все поднялись на защиту родной земли, — вторил ему Платон Иванович. — Одни кровь за нее проливают, другие пот. Все для победы над врагом: и жизнь, и здоровье, и силы — без остатка, и многолетние сбережения — целиком. На свои трудовые рубли люди строят танки и самолеты.

— В газетах писали, что какой-то митрополит пожертвовал свою золотую, усыпанную бриллиантами панагию, которая оценена чуть ли не в полмиллиона рублей, — сказал, отрываясь от журнала, Юрий Шавырин.

Каждый свободный вечер он приходил к Солодовым, усаживался на покрытую облысевшей медвежьей шкурой лавку и, лишь изредка вмешиваясь в общие разговоры, молча следил за Еленой влюбленными глазами. Платон Иванович относился к нему сочувственно. А вот Марфу Васильевну это стало тревожить. Она однажды прямо сказала Елене:

— Надо бы, Еля, помаленьку отвадить от дома твоего ухажера. Человек он добрый, порядочный, нахальства у него нету, а все ж таки нехорошо, что он тенью за тобой ходит.

— Пусть себе ходит, — равнодушно отозвалась Елена. — Без него меня совсем скука одолеет.

Но Марфа Васильевна продолжала настаивать на своем:

— Не забывай, Еля, что ты мужняя жена. Чего доброго, о вас болтать начнут. А кто-нибудь возьмет да Андрею напишет. Хорошо это? Ты же сама рассказывала, как на Дальнем Востоке твой муженек приревновал тебя к какому-то пьяному дураку и с ружьем на тебя кинулся.

Сидя у поставленного на стол зеркальца и укладывая на ночь волосы, Елена усмехнулась:

— С ружьем он на меня кидался семь или восемь лет назад. С тех пор, мама, много воды утекло. Андрей успел забыть о ревности и, кажется, перестал думать обо мне, иначе не променял бы жену на какой-то сад у черта на куличках.

Поджав губы, Марфа Васильевна пристально посмотрела на дочь. Красивая, статная, с оголенными плечами, Елена сидела перед ней в свежей ночной сорочке, лениво перебирая темные пряди. Совсем недавно ей исполнилось тридцать. Чуть-чуть располневшая, медлительная, с округлыми движениями, она была в зените той слегка тяжеловатой красоты и притягательной силы, которая свойственна женщинам в этом возрасте.

— Тебя трудно разлюбить, Елена, — вздыхая, сказала Марфа Васильевна. — Что-то ты мудришь и, по-моему, чего-то недоговариваешь…

Недоговаривала Елена многое и, пожалуй, самое главное. С того дня, как эвакопоезд увез их в неизвестное, а может быть, немного позже, когда после всех дорожных мытарств они прибыли наконец к месту назначения, в неведомый таежный поселок, — вся прошлая жизнь с Андреем показалась ей коротким сном, который никогда не повторится. Потому, наверное, что и перед войной Андрей жил на отшибе, и Елена уже тогда стала привыкать к жизни врозь, теперь она утвердила себя в мысли, что ей придется одной растить сына и надо поменьше думать о человеке, который называется ее мужем, но давно уже стал для нее чужим.

В Димке она души не чаяла, баловала его, как могла, старалась выполнить каждый каприз живого, непоседливого мальчишки, а вот к отцу Димкиному относилась с каким-то безразличием.

Неугомонный Димка настойчиво допытывался:

— Мам! А мой папка воюет?

— Да, сынуля, воюет, — рассеянно отвечала Елена.

— А он много фашистов убил?

— Не знаю, наверное, много.

— А папку на фронте не убьют?

— Нет, не убьют.

— А когда он к нам приедет?

— Когда война закончится…

Такие разговоры Димка затевал чуть ли не каждый вечер и нетерпеливо ждал окончания войны, чтобы увидеть героя отца.

Но война продолжалась, и конца ее не было видно…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Кирпичные корпуса медицинского института почти вплотную примыкали к небольшому парку на центральной улице города. Институт был эвакуирован, в его опустевших клиниках размещался военный госпиталь. Зимой в госпитальных палатах было холодно, железные времянки грели плохо, и потому, как только наступили первые весенние дни, ходячие раненые устремились во двор, потом тайком проломили чугунную изгородь, отделявшую институт от парка, и часами бродили по залитым солнцем, усыпанным красноватым песком аллеям.

Опираясь на костыли, выбрался из своей мрачной, захолодавшей палаты и ослабевший от долгого лежания Андрей Ставров.

Деревья в парке еще не оделись листвой, прозрачные их кроны нежно и слабо зеленели клейкими почками. Вовсю верещали пестрые дрозды. Непуганые скворцы деловито вышагивали по рыжей сухой траве неубранных газонов. Чистый воздух, насыщенный запахами весны, бодрил раненых, их бледные, землистого оттенка лица озарялись радостными улыбками. В своих разноцветных застиранных пижамах, с наброшенными на плечи измятыми шинелями и ватными стеганками, а то и просто закутанные в серые солдатские одеяла, выздоравливающие солдаты и командиры тихо переговаривались, любуясь всем, что окружало их, — деревьями, птицами, едва заметными в ломком старнике первыми стрелочками молодой травы, будто видели это впервые в жизни.

Присев на тяжелую скамью, Андрей отставил костыли и тоже залюбовался ясным весенним деньком — прислушивался к жужжанию пчел, присматривался к белым бабочкам, порхавшим между деревьями, трепетавшим на сугреве невесомыми крылышками. В то же время перед мысленным взором Андрея одна за другой мелькали картины далекого детства в Огнищанке, лица отца и матери, встречи с Елей, рождение сына, дятловский домик над тихим ериком, застенчивая кареглазая Наташа — все, что навсегда вошло в его жизнь.

Эти мысли Андрея прервал старшина Василий Васильевич Грачев:

— Как дела, казак? Дышишь? Видать, дышишь, ежели сумел выползти из палаты, да еще и костыли отставил.

Андрей улыбнулся в ответ:

— Дышу, Вас-Вас, наслаждаюсь весной.

Василий Васильевич присел рядом, похлопал Андрея по плечу.

— А я зашел в палату, вижу, койка твоя пустая. Где, спрашиваю, девался? Хлопцы говорят: в парке. Ну, тогда, думаю, порядок…

Он оглянулся, подмигнул Андрею:

— Лекарство я тебе принес.

— Какое лекарство? — удивился Андрей.

— Самое лучшее, — понизив голос, сказал Василий Васильевич, — чистейший самогон-первач, настоянный на полынных почках. Вчерась у одной спекулянтки пять четвертей обнаружили, так я упросил начальство отлить пузырек для раненого героя товарища Ставрова. На, глотни…

Морщась от горечи, Андрей отхлебнул из бутылки, спросил: