Изменить стиль страницы

— Каждая деревня, даже самая малая, не может стоять в стороне от той борьбы, которую партия и народ ведут за будущее. Казалось бы, что такое один лишний пуд хлеба, проданный мужиком государству? Вроде бы ничего, капля в море! А если вспомнить, что у нас в стране примерно миллионов двадцать пять крестьянских хозяйств, — подсчитайте, сколько можно собрать хлеба, если каждый двор сдаст хотя бы один пуд зерна? Двадцать пять миллионов пудов. — Долотов посмотрел на Длугача и сказал: — Сейчас мы сделаем перерыв на пятнадцать минут. Вы покурите, подумайте, а после перерыва скажите: кто сможет вывезти еще немного зерна, чтобы за вашей Огнищанкой не числилось никаких недоимок.

Один за другим огнищане вышли на улицу, задымили цигарками. В сельсовете остались Долотов, Длугач и Острецов.

Пока шло собрание, Степан Острецов глаз не сводил с Долотова. Поминутно отрываясь от протокола, он всматривался в угрюмое, точно из чугуна отлитое лицо председателя исполкома; загорелые, обветренные скулы и густые темные брови Долотова, коротко подстриженные жесткие усы над крепким ртом, тяжелые, жилистые руки, низкий хрипловатый голос и неторопливая речь — все это пугало Острецова, внушало ему безотчетный страх.

«Такой не пощадит, — тоскливо подумал Острецов. — Такой шлепнет тебя и не моргнет».

И когда Долотов, выступая перед огнищанами, на секунду задерживал взгляд на Острецове, тот внутренне сжимался. Острецову начинало казаться, что председатель исполкома подозревает что-то, а может, даже знает о его прошлом, что вот сейчас, сразу же после собрания, Долотов шагнет к нему и скажет: «Ну вот что, сотник Острецов, довольно комедию играть. Нам все известно. Следуйте за мной».

Во время перерыва Долотов действительно посматривал на Острецова и наконец спросил у Длугача:

— Товарищ давно у тебя работает?

— Недавно, — сказал Длугач, — он из Костина Кута, человек грамотный, в Первой Конной служил.

— Коммунист?

— Никак нет, — поднимаясь из-за стола, сказал Острецов — я беспартийный, но считаю своим солдатским долгом служить партии и родной власти, за это я кровь проливал…

В висках Острецова стучало, сердце билось. Ему показалось, что именно сейчас, в это мгновение, он должен сделать что-то такое, что доказало бы его преданность Советской власти, иначе — конец! И Острецов чуть не вздрогнул от радости. «Конечно! Черт с ним, с тестем, с его упрятанным верном, с Пашкой».

Оправив командирский пояс на аккуратной гимнастерке, Острецов шагнул к Долотову и сказал, понизив голос:

— Григорий Кирьякович! Хлеб в Огнищанке есть. Только кулаки хоронят его и по доброй воле ни за что не отдадут.

— Кого вы имеете в виду? — спросил Долотов.

— Кулака Антона Терпужного, моего тестя, — твердо сказал Острецов. — Только сегодня, перед самым собранием, я узнал, что у Терпужного на леваде, возле старых верб, в двух ямах зарыто больше пятисот пудов зерна.

Длугач хлопнул Острецова по плечу:

— Вот ты, Степан, и скажи об этом на собрании, нехай этот сучий нос почухается. Припрем его зараз к стенке, оно к для других урок будет.

Помедлив, Острецов сказал:

— Мне не хотелось бы выступать на собрании. Вы знаете, что я женат на дочке Терпужного. Я люблю ее и надеюсь переделать кулацкое ее нутро. А выступление мое отсечет от меня Пашку…

— Дурила ты! — сказал Длугач. — Еще конармейцем называешься!

— Подожди, Длугач, — сказал Долотов, — не горячись. — И, обратившись к Острецову, спросил: — У вас о запрятанном зерне точные сведения? Не подведете вы нас?

— Никак нет, — сказал Острецов, — сведения точные.

— Хорошо. — Долотов подумал. — Можете не выступать. С вашим тестем мы постараемся справиться сами…

Когда огнищане, гася окурки и откашливаясь, вошли и расселись на скамьях, Длугач постучал карандашом по графину с водой и сказал:

— Ну, кто желает взять слово?

Первым выступил Дмитрий Данилович Ставров. Он давно, ранней осенью, выполнил задание по продаже хлеба, а дома, так же как другие, придерживал немного пшеницы и ячменя, чтобы весной продать зерно подороже, но теперь, после того как председатель исполкома Долотов назвал его грамотным, «изучавшим разные науки» человеком, Ставров понял, что он должен подать пример своим односельчанам. Ему было жаль зерна. Те деньги, которые он надеялся получить после продажи пшеницы на базаре, заранее были распределены и предназначены для покупки одежды и обуви пятерым детям и приобретения сеялки. Теперь все это летело под откос, но Дмитрий Данилович, подавляя в себе горечь, поднялся со скамьи и сказал:

— Что ж тут долго говорить? Зерно наше мы отдаем не помещику и не спекулянту, а своей власти, Конечно, каждый из нас рассчитывал на какой-то излишек зерна, чтобы продать его на базаре, получить деньги и дыры залатать по дому и по хозяйству. Но, видно, придется потерпеть. Я, к примеру, то, что на меня было начислено, выполнил еще в сентябре. Дома осталось немного излишков. Не знаю сколько. На глаз пудов сто наберется. Пятьдесят пудов я завтра вывезу в Пустополье на ссыпной пункт.

— Правильно, товарищ фельдшер, — сказал Долотов, — если есть хоть малая возможность, надо вывезти. Рабочие производят для крестьян одежду, обувь, плуги, заводы строят для всех. Надо и рабочим помочь. — Он, прищурившись, окинул взглядом притихших мужиков: — Кто последует примеру фельдшера, товарищи?

Стоявший у дверей Тимофей Шелюгин сказал со вздохом:

— Я вывезу сто пятьдесят пудов пшеницы и пудов пятьдесят ячменя.

Вокруг зашумели:

— Щедрый нашелся!

— Ему можно вывозить, голодным не останется!

— Зернишка небось полон амбар!

Красивое лицо Шелюгина побледнело.

— Я, граждане, как перед богом. Истинную правду говорю. Последнее вывожу. Можете, если желаете, проверить.

После Тимохи Шелюгина, почесывая затылки и переглядываясь, заявили о готовности вывезти небольшие излишки зерна трое братьев Кущиных, Кузьма Букреев, трое костинокутских мужиков, Кондрат Лубяной, Павло Терпужный, Демид Плахотин.

Пригладив волосы, поднялся Степан Острецов. Он вышел из-за стола, ловким движением оправил командирский пояс на черной гимнастерке и заговорил торжественно:

— Только что выступал бывший конармеец товарищ Плахотин. Так же как он, я служил в Первой Конной армии, бил белополяков. Довелось мне служить и в славном корпусе червонного казачества у товарища Примакова. Под его командованием мы громили петлюровские банды атаманов Палия, Крюка, Бровы и прочей сволочи. Как почетные знаки тех боевых дней ношу я на своем теле шрамы четырех ранений. Кровь моя была пролита за любимую власть рабочих и крестьян.

Помолчав, Острецов закончил тихо:

— У меня тоже есть излишки зерна, оставленные для продажи. Двести тридцать пудов. Пару коней хотелось мне купить вместо покалеченных старых. Завтра я вывезу на ссыпной пункт все двести тридцать пудов до последнего фунта, потому что нет для меня ничего дороже, чем Советская власть…

— Молодец, Степан, — одобрительно сказал Длугач, — только так и поступают красные бойцы.

Долотов давно искал глазами Антона Терпужного. Тот, сутулясь, низко склонив седеющую голову, сидел далеко в углу, прятался за спины мужиков.

— Чего вы там хоронитесь, Терпужный? — сказал Долотов. — Подойдите сюда, к столу.

— Мне отсюдова все слышно, — отозвался Терпужный.

— А вы все-таки подойдите. Нам поговорить с вами хочется. Нужно, чтоб люди услышали ваши слова.

Наступила тишина. Все повернулись к Антону Агаповичу.

— Ну чего ты там копаешься? — взорвался Длугач. — Или, может, под ручки тебя до стола довести? Так я быстро доведу!

Держа в одной руке шапку, в другой палку, Антон Агапович прошагал к столу и остановился, грузный, отяжелевший, весь налитый злостью, как бык на бойне.

Кто-то тихонько вздохнул. Кто-то высморкался.

Насупив брови, Долотов долго смотрел на Терпужного.

— Так, значит, Терпужный, у вас, кроме семян, никакого зерна больше нет? — спросил наконец Долотов.