В самом деле, Шприх не мог не завидовать. С самых первых дней знакомства с Грегом, он ощутил в себе эту саднящую, ноющую тоску, не оставлявшую его больше ни на минуту. Он увидел вблизи себя того человека, каким всегда хотел быть сам, каким представлялся себе в сокровенных мечтах, и каким никогда бы не мог быть в действительности. Когда он пытался откровенно подражать, то делался просто жалким. Шприх видел рядом с собой человека сильного, жестокого и удачливого, и при этом нисколько не дорожащего ни удачей, ни тем, что она приносила ему.
Грег был весел и смел. Его смелость, казалось, не отнимала у него ни грана душевных сил, а была неотъемлемой частью его существа. Его всегдашняя беззаботность, с какой он перечеркивал общие для всех правила, превращала его силу в обольстительное орудие, которому мало кто мог противостоять. Удивительно, но Грег нравился почти всем даже тем, кто его ненавидел. Грег был красив, Шприх — безобразен. Когда Грег обманывал, те, кого он обманул, находили его обман на редкость изобретательным, и поэтому снисходили до заочного прощения. Когда точно такой же обман совершал Шприх, его проклинали последними словами и преследовали до тех пор, пока это позволяли силы. Обольстив очередную жертву своего минутного увлечения, Грег слышал летящие ему вслед проклятья, в которых на самом деле звучали слезы и боль обманутой любви. Шприх, как ни старался, не увлек за всю свою жизнь ни одной женщины, а любовь покупал, как и почти все, чего был лишен в изнурительной погоне за счастьем.
Почти все капиталы Грег пускал в оборот, а мелочь транжирил со свойственной ему бесшабашностью. Соломон Иванович, всякий раз заполучив свою долю от удачно проведенной операции, долго не мог прийти в равновесие и недели две-три пытался экономить на всякой мелочи, начиная, как ему думалось, складывать будущее состояние. Но вскоре почему-то всегда выяснялось, что деньги закончились и нужно приниматься за новое дело. Когда Грег оказывался на мели, то становился самым веселым человеком на свете. Шприх, оставшись без денег, впадал в такое страшное угрюмое помешательство, что был готов перерезать горло первому встречному. И вот, спустя десять лет Соломон Иванович оказался перед лицом вопиющей несправедливости — состояние Грега, несмотря на случавшиеся уже пару раз банкротства, возросло вдесятеро против первоначального, а его собственный капитал, приобретенный с помощью мелкого мошенничества, изворотливости, осторожного подворовывания и прямого угодничества, едва-едва достиг самой ничтожной суммы. Как же было не завидовать?
— Вы угадали, — сказал Соломон Иваныч, покорно вздохнув и снова делая шаг в сторону от перил. — Но, если уж я и завидую, то нахожу это чувство вполне законным. У меня есть причины, если хотите. Видите ли, какое бы мнение вы обо мне не имели, но тот, о ком вы… он, этот человек… — Шприх остановился, не зная, стоит ли перечислять все имевшиеся у него многочисленные претензии к Грегу. Но вместо многих кипевших в сердце обид, вместо тайного восхищения и озлобленности, он обнаружил лишь то, что более всего относилось до его Ахиллесовой пяты: — Господин Грег ограбил меня, — твердо заключил он, уверенный в эту минуту, что говорит глубоко выстраданную правду.
— Чтобы вы ответили мне, если бы я позволил вам без всякого сожаления расквитаться с ним? — спросил Охотник, видимо, не желая вдаваться в подробности «ограбления».
— То есть как будто бы с вашего одобрения? — слово «вашего» Шприх употребил в широком смысле.
— Да, делая благо для всех, — понял его Охотник. — Но без вмешательства властей. Будет лучше, если вы сделаете все сами, а власти можно использовать, не посвящая их в существо дела.
— Если так, то, конечно, я был бы вам весьма признателен. Но мне нужно знать подробности и, если можно так выразиться, причины, позволяющие вам предлагать мне это.
— Запаситесь терпением. Вам придется выслушать кое-что важное. Но здесь становится холодно. Как говорится, пора уйти с открытого воздуха. — Охотник усмехнулся кривой ухмылкой. — Идемте внутрь. Я заказал для нас ужин.
Покашливая, он небрежно указал рукой в направлении светящихся окон трактира и поманил собеседника за собой. Соломон Иванович не возражал. Черная лоснящаяся вода, расстилавшаяся кругом, начала давить на него. Он словно на миг почувствовал идущий из речной глубины бесконечный холод, по спине у него пробежал озноб. Он почему-то почувствовал именно этот вязкий маслянистый холод воды, а не остывающую прохладу вечернего воздуха, обеспокоившую Охотника. «Заболеваю я что ли?» — подумалось Соломону Иванычу, когда он нагнал ушедшего вперед по мосту Охотника и вслед за ним переступил порог веселого заведения.
XXVII
В отдельном кабинете во втором ярусе, под самой крышей был накрыт стол на двоих. Малиновая драпировка окон и стен, зажженная лампа с красным абажуром, красная наливка в графине, натюрморт с пунцовыми маками на стене, — все это яркое и сочное, бросающееся в глаза, оживило Соломона Ивановича. Он с жадностью набросился на еду и не сразу отметил про себя, что Охотник, снявший пальто и оставшийся в новенькой, сшитой на заказ, визитной паре — первоклассная английская шерсть цвета «лион» в мелкий рубчик, накладные карманы, миниатюрный мальтийский крест на лацкане, — выглядит теперь еще более осунувшимся и похудевшим, чем показалось при первом взгляде, когда они встретились на мосту. Его бледное скуластое лицо то и дело покрывалось нездоровым румянцем, на окруженной редкими рыжеватыми волосами залысине проступала липкая испарина, взгляд суженных раскосых глаз отчетливо напоминал лисий прищур. При этом один, будто бы мертвый, глаз смотрел тускло, без выражения, другой, отличавшийся более живым блеском, — остро и холодно. «Подумать только, а ведь когда-то был молодец хоть куда. Видать, укатали Сивку крутые горки. Ну да, чахотка и не таких крепышей на тот свет сводила».
Охотник ничего не ел, только потягивал время от времени из стакана остывший чай с лимоном и смотрел, как аппетитно заглатывает куски жаркого завербованный им агент.
Снизу, из ресторана доносился гул голосов и звуки музыки. Там, по просьбе гостей половые то и дело заводили на граммофоне одну и ту же пластинку. Сначала Шаляпин с арией Мефистофеля, потом оркестр Андреева, исполнявший «Комаринскую». В промежутках между этим скрипучим механическим, но при этом все-таки замечательным во всех смыслах воспроизведением, в общем зале раздавалась вполне живая музыка ресторанного оркестрика, стилизованная под что-то восточное.
— Здесь недурно, — заметил, утирая жирные губы и берясь за графин с водкой, Соломон Иванович. — Не угодно ли? — спросил он, предлагая наполнить рюмку Охотника.
Тот молча кивнул, соглашаясь. Они выпили.
— Ну, так что же, — не вытерпел Шприх, первым возвращаясь к прерванному разговору, — что же он такое натворил, этот Грег, что я смогу с ним поквитаться, да еще и с вашего можно сказать, благословения?
— Вы когда-нибудь слышали про ликантропию? — прозвучал встречный вопрос.
— Нет, а что это?
— Это наследственная болезнь, впрочем, еще не достаточно изученная, чтобы можно было дать ей строго научное определение. Наша наука не признает ее. Ученых отпугивает сама мысль о возможности существования чего-то подобного. Они уверены — то, что противоречит естеству человека, не может существовать. Следовательно, незачем тратить силы на изучение нелепой фантазии. Между тем, эта болезнь существует.
— А в чем она проявляется? Я признаться, плохо знаком со всей этой научной латынью и прочая. Из названия же ничего понять нельзя.
— Напротив, дорогой Гиббон. Вся ее суть в названии. Болезнь проявляется в превращении человека в волка, и наоборот.
Охотник сделал паузу и внимательно взглянул на Соломона Ивановича, пытаясь уловить его первые впечатления. Гиббон, как будто пораженный мгновенным параличом, замер с уже поднесенной ко рту вилкой с нанизанным на нее ломтиком жареного мяса. Он тупо уставился на своего покровителя и несколько секунд не мог отвести глаз от встречного острого взгляда. Соус капал ему на манишку.