Судя по решеткам, в моем бывшем классе теперь находилась КПЗ, впрочем, таким этот класс и раньше считался. Зато новый корпус выглядел привлекательно: в просторном холле стояли столики с картонками: «Регистрация». Я попал в группу — «Выпускники 1922-1959 годов». Похоже, я один представлял все эти поколения. Две дивные девчонки в хитрых прическах, грудастые, в белых блейзерах и в черных слаксах с белыми лампасами глянули на меня как на заплутавшегося динозавра: «Фамилия?»
Я негромко назвался. Не хотел привлекать внимания, а то сбегутся все за автографами, испорчу традиционный вечер. Но, переспросив несколько раз, фамилию мою девчонки все-таки записали с ошибкой. Я им на это указал, но они только рассмеялись: «Какая разница?» А в просторном кабинете директор школы, кивнув деловито, еще громче стал орать в телефонную трубку: «Милиция! Милиция! Какого черта? Почему прислали один наряд? Пришлите еще один. Усиленный!”
«Зачем?» — поинтересовался я, когда директор повесил трубку.
«Ну как! — радостно объяснил он. — После двенадцати у нас драка! Половина ребят, товарищ писатель, будут из прошлогоднего выпуска, а они пить умеют. — Он дружески подмигнул мне: — Вы потерпите, мы с вами тоже отдохнем. У нас выпивка по талонам, но мы тут выкручиваемся. Вы поднимитесь пока в свой литературный музей, у нас ведь еще и Чивилихин учился, а я кое-что подработаю!»
Полный тревожных предчувствий, я поднялся на третий этаж.
Вдруг правда в музее выставлено чучело сыча и скелет в кепке?
Но литературным музеем в школе № 2 называли обычный коридорный тупик, украшенный двумя стендами. С одной стороны стенд В. Чивилихина, с другой — Г. Прашкевича. Писатели мы разные, но судьба вот объединила. Фотографии… Вырезки из газет и журналов… Обложки, зверски сорванные с книг и приклеенные к фанере… «Геннадий Мартович Прашкевич, — прочел я в машинописном житии, наклеенном под фотографиями, — рос тихим сосредоточенным ребенком, учился только на твердое хорошо и незаметно для окружающих стал известным советским писателем».
Я печально спустился в холл, где ревели спаренные магнитофоны.
Протолкавшись сквозь толпу ребят, от которых многообещающе шибало водкой, нашел пустую неосвещенную столовую, закурил и встал у окна, в которое волшебно, как в детстве, падал столб лунного света.
И услышал: «Выпей с нами, козел!»
Под лестницей в темноте три крепких паренька в кожаных куртках, наверное, прошлогодние выпускники, распивали водку. Стаканов не было, пили из горла. Очередь дошла до дюжего паренька, похожего на боксера-неудачника, он и предложил радушно: «Хлебни с нами, козел». А когда я отказался, добавил: «Ты это... Смотри... Выпивка у нас по талонам...».
Я снова пересек шумный холл, и тут на широкой лестнице меня изловил учитель литературы. Как говорили в старинные времена: словесник. Было словеснику под пятьдесят, ну, рыжий пиджачишко, очки, встопорщенные волосы, глаза, как угольки в кузнечном горне. Вот, сказал он нервно, я тоже поэт. Пишу о малой родине и о большой. О дружбе народов пишу, всякие географические стихи. А эти паскудники в своих паскудных журнальчиках издеваются над его замечательными стихами. Маленьким паскудным мозгам не понять большую истинную поэзию. Мы теперь, товарищ писатель, сказал он нервно, всех победим. Видимо, он считал мое появление залогом своих будущих побед. Я вам пук стихов дам (он так и выразился — пук), а вы вправьте мозги этим мелким паскудникам.
И нервно предложил: «В шахматишки сгоняем?»
Пораженный, я согласился. И в каком-то пустом классе нервный словесник действительно извлек из шкафа клетчатую деревянную доску. Мы должны держаться вместе, нервно наставлял он меня. Нас, поэтов, на свете немного. Он имел в виду настоящих поэтов. Вот он, например, пишет очень сильные настоящие стихи, а не то жиденькое мелкое паскудство, что печатается в этих мелких паскудных журнальчиках. Ты ведь знаешь, какая у нас малая родина! Он даже процитировал: «А где-то есть город Куала-Лумпур и в нем проживают куала-лумпурцы, а где-то лежит голубой Нишапур и в нем проживают одни нишапурцы…».
«Точно подмечено, — одобрил я. — В Нишапуре не был, не знаю, где это, а вот в Куала-Лумпуре был. Дуриан там пробовал, малайки не скажу, что красивые. А проживают там точно куала-лумпурцы».
«Вот видишь! — обрадовался словесник. — У меня везде точность! Мы прижмем этих паскудников!»
В этот момент двери класса с грохотом распахнулись.
Крепкий паренек в кожаной куртке открыл ее ударом ноги, прямо как в полицейском фильме. Куртка на груди топырилась. «У нас после двенадцати драка», — вспомнил я и посмотрел на часы. Похоже, ребята спешили. И словесник тоже насторожился: «Почему без стука?»
«А ты директор, что ли?»
«Да нет».
«Ну и сваливай, козел!»
И словесник свалил. И дверь за ним захлопнулась.
И обступили меня крепкие пареньки в дешевых одинаковых куртках.
«Ну? — обступили они меня. Весело обступили, дружески. — Теперь выпьешь?»
Я мрачно кивнул. И выпил из горла. «Ну вот! — сразу расцвели пареньки. — Так бы сразу! У нас выпивка по талонам. Хорошо, у Санька бабаня работает в магазине». Чрезвычайно подобрев, они дружелюбно и весело обхлопывали меня, как муравьи тлю. «Как отблеск от заката костер меж сосен пляшет, ты что грустишь, бродяга, а ну-ка улыбнись… — слышалось с первого этажа. — Тара-та-та-та-тата… Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались».
Из сибирского городка Т. я уезжал глубокой ночью.
Все смешалось — визгливый страстный концерт, милицейские свистки, шумные пляски. Кто-то из местных учителей принял меня за Пикуля. Наверное, Валентину Саввичу это понравилось бы. А директор затащил в кабинет. «И закусь есть», — бесшумно открыл он тяжелый металлический сейф. В его (сейфа) глубине мерцало семь бутылок мариинской водки и валялся жалкий пакетик с леденцами.
Трясясь в вагоне, я вспоминал улыбку своей мудрой жены и время от времени спрашивал себя: а вот на моем месте Лев Николаевич напился бы? А вот на моем месте Антон Павлович напился бы? А вот Михаил Юрьевич? Или Михаил Евграфович? Или милейший Иван Александрович Гончаров? И приходил к страшному выводу: и тот напился бы, и второй, и третий. Даже милейший Иван Александрович. «Незаметно для окружающих»...
Александр Етоев:
Комментарии к «Беседе первой».
Три мечты было у этого Прашкевича — вырваться из провинции и повидать мир, написать несколько хороших книг и понять, зачем мы живем и почему мир, окружающий нас, так красив.
Теперь ощутите разницу. «Как можно больше узнать о появлении и развитии жизни на Земле» и «понять, зачем мы живем и почему мир, окружающий нас, так красив». Первое лежит в сфере науки, второе — в области философии. Подросток с киркой в руках и с глазами, полными любопытства, ищущий в доисторических известняках останки доисторических ящеров, напитывается мудростью Соломоновой и превращается из эмпирика в мудреца. Время превращения небольшое — где-то около полувека. Небольшое в масштабах вечности, в пределах жизни одного человека превращение тянется бесконечно. Действительно, как тут не позавидуешь героям «Кукушек Мидвича»: рождаясь, быть наделенным знаниями, накопленными человечеством за века!
Выражение «вырваться из провинции» в тогдашние безинтернетные времена значило много больше, чем во времена нынешние. Жизнь вдали от культурных центров, науки, хороших библиотек для любого неординарного человека становилась отбыванием срока, данного неизвестно кем и неизвестно за какую провинность. Чувствуете? Даже невольно провинция созвучна с провинностью. Это ведь только философ знает, что провинция — понятие умозрительное. Что бывает провинция духа, в которой внутренняя жизнь человека протекает от желудка и ниже и только в редкие моменты случается, что стрелка жизни отклоняется вверх. И что люди из указанной провинции духа также часты в Москве и Иерусалиме, как и в богом позабытой Тайге.