Но безуспешно. Мы становимся покорными. Классы с учителями идут хорошо; над книгами рядовые изнывают или клюют носом. Мои занятия по французскому показали мне, что тщетно начинать учить книжные предметы, когда наши тела находятся на мельнице. Мы научились делать лишь то, что нам приказано. В первоначальном энтузиазме мы делали больше и страдали, ибо инициатива наказуема. Нам хотелось горячей ванны, чтобы вымыться полностью. Теперь, когда мы уже почти служивые, мы знаем, что инспекции подлежит участок от волос на шее до верхнего края гимнастерки. Этот участок долго чистить не надо; так мы учимся сберегать энергию, и только поэтому можем выдержать вал работы.
Это обучение бесплодию, чтобы ничего не делать от себя, было главной частью нашего обучения, и притом самой мучительной. Повиновение, активное качество, — это легко. Мы пришли сюда, желая быть вполне послушными, и испытываем жалкую благодарность Таффи, который раздает нам приказы с рассвета до заката. Общий тон и лагерные привычки помогли нам и научили послушанию самой своей атмосферой.
Совсем другое — научиться пассивно валиться, когда последний приказ выполнен: безвольно ждать следующего приказа — это трудно. Ребята хотят предвосхищать приказы, из самоуважения. А самоуважение — одна из тех вещей, от которых военным приходится избавляться, ведь это означает молчаливую непокорность духа, субъективный стандарт. Мы не должны иметь собственных стандартов. Наша порядочность — забота офицеров и сержантов, когда они о ней вспоминают, а наша честь — то, что они считают пригодным для нас. Пробыв некоторое время в таком режиме, интеллект и воля рядовых отправляются обратно к Создателю. Странно видеть, как наши умы сникают, когда мы полагаемся на них. В качестве посоха для поддержки инстинкта и характера в суровых условиях они сейчас так же бесполезны, как стебли плюща.
Наш барак обычно приходит к какому-нибудь мнению путем спора, противореча первому же слову, которое брякнул первый же дурак. Позднее это превратилось в инстинкт. Мы пришли, сами того не зная, к корпоративной жизни. Сегодня мы мыслим, решаем, действуем на параде, не произнося ни слова. Люди превращаются в войско, когда они все, как один, ленятся (при дурном инструкторе), упрямятся (если злятся), работают на совесть (если и к ним подходят со всей душой). Мы обрели единство отряда, лежащее за пределами наших индивидуальностей. Самостоятельность, которую потерял каждый в отдельности, сохраняем мы как единое целое. Мы — твердолобый и упрямый отряд, словно достоинства Моряка и Зубастого размазаны тонким слоем по пятидесяти головам. Личность умерла, чтобы родилась душа сообщества. Еще шесть недель, после этого мы станем рядовыми, прошедшими обучение, наше единство будет расколото на пятьдесят частей и погибнет. Но сегодня мы все еще не знаем, будут ли эти пятьдесят нашими прежними «я» или микрокосмами отряда — не знаем, как и в первый день, когда мы так скромно прошли через ворота во главе с сержантом Шипшенксом.
22. Освобождение
Прибежал человек из комнаты дежурных: письмо прямо из Министерства авиации, немедленно переводящее меня в часть. Так что я избегаю последних недель обучения и оргии испытаний на физподготовку, которой она кончается. Слава Богу. Кто-то, возможно, Тренчард, присматривает за мной. По случаю, мы узнали чуть больше о Тренчарде, когда были в карауле. Капрал, пришедший ночью, служил у него денщиком: тот, что в прошлом году отправлялся с нами в Египет на нашей лодке. Разумеется, меня он не узнал: но всю ночь, едва Таффи замолкал, мы выуживали из него рассказы о его хозяине. Хорошо быть героем в глазах своего камердинера.
К чаю новости достигли канцелярии. Капрал Харди вернулся и предупредил, что я должен быть в дежурке завтра в девять. «Старик Стиффи там до потолка скачет оттого, что рядового отсылают до конца обучения. Такого мне фитиля вставил, это что-то». Поэтому я отправился туда с дрожью в коленках, и для профилактики идеальным образом отдал Стиффи честь. Он посмотрел на меня, как будто я был безобразен и источал зловоние:
«Сколько времени здесь?»
Я ответил.
«Насколько знаете строевую подготовку?»
«Очень мало, сэр».
«Как это?»
«Первый месяц — сплошь работы, сэр; затем — сплошь подготовка к церемониалу».
Он выслушал меня с молчаливым отвращением.
В девять сорок прошлым вечером, после обхода, восточный край казармы — Фейн, Парк, Кортон, Гарнер, Мэдден и компания — постелили наиболее чистую простыню на столе, поставили по скамье с каждой стороны и уставили стол едой из ХАМЛ и столовой. «Цеппелины в облаках» (сосиски с пюре), «Адам и Ева на плоту» (яичница на хлебе, по-хокстонски) были главными блюдами, со всевозможными гарнирами — сыр, помидоры и булочки по пенни и по два. Три бутылки чая из ларька были последним штрихом на этом пиру, на который они потратили все оставшиеся медяки из совместного заработка. Это было их прощание со мной. Определенно я приобрел здесь чуть больше человечности: никто прежде не отваживался задавать мне банкет.
Это различие между востоком и западом в казарме сложилось естественным путем, когда мы впервые обосновались здесь. Те, кто говорил по-книжному, начитанные, непыльных профессий, собрались вокруг западной печки; а те, кто бранился с чистейшим кэмбервелловским выговором, стянулись к другой. В центре спали нейтральные. Со временем, как это ни нелепо, я стал почти бессознательным арбитром западного края. Западники слегка поддразнивали восток, как «кусок настоящей жизни подлинной пробы».
Обычно в субботний вечер затевался словесный бой. Восток любил пиво: больше, чем мог выдержать. В особенности Кортон. Это был плотный парень, который заканчивал все споры предложением свести счеты. Никто в бараке, кроме Моряка и, может быть, Диксона или Кока, не мог с ним тягаться. Кортон не был моим кумиром: когда он был пьян (а каждый седьмой день он был пьян в стельку), в нем проявлялись черты, что называется, похабства. Он распахивал дверь и вламывался после нужника, не подтеревшись, и брюки висели у него вокруг колен. Откинув одеяло на первой же пустой кровати, он присаживался на нее с ухмылкой, ерзая по простыням и вытираясь об них. Когда это достаточно его охлаждало, он на руках подтягивался к спинке кровати, вставал и радостно указывал пальцем на ее обладателя: «Вот засранец, обосрал всю кровать». Потом он переходил от одного к другому среди тех, кто будто бы спал, и мочился в каждую пару вычищенных ботинок, пока не мог больше ничего выжать.
Я скрывал свою тошноту перед ним из страха показаться «высоколобым»: да и тело мое понимало, что не сможет справиться с телом Кортона. Другие, однако, начали жаловаться за его спиной. Может быть, Моряк что-нибудь ему сказал: в любом случае, после третьих выходных дурная привычка прекратилась. За этот месяц запад несколько сбавил тон, а восток кое-чему научился: в это время мы все, в ежедневных испытаниях, обнаружили, что на самом деле кроется за внешними манерами.
Это было счастьем для меня; так как, когда я вступил в спор с капралом из-за отказа в займе, за неделю до моего последнего пребывания на губе, он переместил Кортона через всю казарму на кровать рядом со мной. Противостоянию по указке недоставало огня. При ближайшем знакомстве этот великан оказался на редкость, до тупости, честным. Ближе некуда: всю ночь нас разделяли три фута. И ни разу он не задел меня, когда был пьян. Он наклонялся над моей подушкой, бережно трепал меня по волосам и приговаривал: «вот негодник», в то время как вся казарма, ожидавшая, что меня сейчас скинут с кровати, дрожала от восторга.
Когда наступило печальное окончание пиршества, над развалинами еды организаторы начали говорить о том, каково им со мной расставаться, с прощальными словами, от которых немилосердно перехватывало горло. Для моего сдержанного ума этот перевод — дар свыше; но скоро, уже сейчас, я начинаю жалеть об этом. Анонимность для меня редкое блюдо. Только спрятав свою прежнюю личность, могу я получить равное отношение к себе, как ко всему потоку людей: и тогда я обнаруживаю себя во многом менее полезным, чем средний уровень. Здравый урок скромности; но и дорогостоящий, так как разыгрывать из себя другого человека — это требует бдительности денно и нощно, и только физическое волнение может заставить меня собрать себя в кулак.