Изменить стиль страницы

Под текстом правил конкурса едва заметной тенью многозначительно проступал сдвоенный силуэт Трилона и Перисферы. Я даже не сразу осознал его присутствие. Потом только он проявился в памяти, словно адресованный лично мне — этакий тайный призыв, безмолвный, но повелительный.

Я очень хорошо понимал, почему мои родители все еще не собрались сходить на Всемирную выставку. Никто мне ничего не говорил, но я понимал. Набравшись храбрости, я попросил у библиотекарши карандаш. Мало того, попросил лист бумаги. Пусть себе улыбается, мне-то что. Списал все данные. Сердце бешено билось. Не услышали бы старики, дремлющие над журналами, да еще эти, которым деваться некуда — сидят тут на жестких стульчиках, клюют носами, — как проснутся, да как вылупятся на меня со свирепым видом!

Направившись к дому, я размышлял уже не над тем, какие фразы выдумаю для сочинения — о нет, я глядел дальше, видел уже собственную благородную главу в бронзе и устремленный в небо горделивый взгляд поверх нью-йоркской Всемирной выставки. Придут как-нибудь Мег со своей мамой на Выставку, глядь — а я тут как тут, на самом видном месте красуюсь. То-то у них рты откроются!

Домой я решил возвращаться не прежним путем, а пройтись мимо пекарни Пехтера к Парк-авеню и свернуть к северу вдоль железнодорожной ветки на Тремонт. Хотел полюбоваться на поезда в широченной канаве глубоко под ногами. Это была та ветка, по которой мой осанистый дядюшка Эфраим ездил из своего особняка на работу и обратно в Пелэм-Манор. Рельсы посередине Парк-авеню делили улицу надвое, обе узкие половины были булыжными, безлюдными и прилегали одна вплотную к глухим краснокирпичным стенам каких-то складов, а другая к забору из черных железных пик. Шагая вдоль забора по бурьяну, скрывавшему залежи мусора, я воображал себя канатоходцем, откалывающим лихие трюки на электрических проводах, сетью натянутых над путями.

И в этот миг, как снег на голову, двое мальчишек с ножами.

Я их еще и разглядеть-то не успел, а они на меня уже налетели. Потыкивая ножиками, стали теснить к забору, пока я не оказался плотно к нему приперт. Прутья в спину так и впечатались.

От ужаса появилась даже некая отрешенная ясность мысли. Мальчишки были большими — ровесники моего брата. У одного, который похилее, глаза были такие мертвенно-белесые, такие страшные — я в жизни таких не видал, — близко посажены, и узкое, перекошенное лицо. Углы маленького рта зло опущены, нижняя губа с одного края оттопырена, и видны зубы.

Тот, что поплотней, был выше ростом, его иссиня-черные, зачесанные назад волосы торчали перьями, круглое скуластое лицо пестрело угрями, а вздернутый нос походил на поросячий пятачок. И черные ноздри почти правильными кружочками. Нож к моему животу он прижимал не так решительно, как тот, другой. Нервничал, поглядывал по сторонам.

— Еврей? — прорычал хилый.

— Нет, — сказал я.

Он осклабился, протянул свободную руку и вышиб у меня из рук книги. Книги повалились в бурьян.

— Ну, жиденок, — сказал он, — сейчас я тебе уши отрежу. Давай, исповедуйся.

— Что-что?

— Поглядеть охота, как ты перекрестишься. А я вообще не знал, что это такое.

— Жиденок, ясное дело! — Он посильней вдавил острие ножа мне в живот. Сталь добралась до кожи. Еще нажим, и он проткнет меня.

— Ну-ка, где деньги?

— Слушай, — сказал толстый, — давай скорей. — Он и впрямь нервничал. Я вынул то, что у меня было, — десятицентовик и два цента. Толстый скогтил монетки из моей ладони. — Пошли, — сказал он приятелю.

— Ага, только сперва я этому жиденку за вранье кишки выпущу.

— У меня папа полицейский, — сказал я тому, что побольше. Глядеть на него я старался как можно тверже, понимая, что он побаивается. — Как раз на этом участке. На патрульной машине.

Оба уставились на меня. Больше мне на них воздействовать было нечем. В следующий миг меня могли убить или оставить в покое: злобный коротышка заколебался, и все зависело от того, какая блажь в нем перевесит. Острие покалывало живот. Нажим усилился.

— Ладно, пошли, — буркнул толстый.

Хилый поддел меня под подбородок и стукнул затылком об забор.

— Т-твою мать, жиденок, — процедил он.

Хохоча, они перебежали улицу. Повернули за угол и исчезли.

Я подобрал библиотечные книжки. Вложенный в книгу листок, куда я переписал правила, выпал и лежал в траве смятый и припечатанный подошвой. Я все еще чувствовал кожей острие ножа. Задрал рубашку посмотреть, нет ли крови. И впрямь, красная точечка имелась — малюсенькая, с булавочный укольчик, как раз в верхнем конце моего шрама.

О случившемся я решил никому на рассказывать. Домой шел быстро, поминутно оборачивался, проверяя, не идут ли они следом. Обида нарастала с каждым шагом, и вскоре я уже чуть не плакал. Охватила дрожь.

И зачем только я отца приплел! Теперь они о нем будут помнить. Подумалось, что этим я подверг его ужасной опасности, пусть даже нарядив в форму. Это ж надо — полицейский! Глупее не придумаешь; будь они хоть 'чуточку сообразительней, вспомнили бы детство и все поняли. «У меня папа полицейский». Так только четырехлетки друг перед другом похваляются.

В Восточном Бронксе мне полагалось смотреть в оба. Я уверял себя, что так и поступаю — чучело самодовольное! Всю жизнь мне твердили, чтобы мальчишек вроде этих остерегался, а я, дурень, возьми и забреди в самое их логово. Вот он я — здрасьте пожалуйста! Воспарил, понимаете ли, размечтался! — иначе-то, наверное, хватило бы ума держаться от железнодорожной ветки подальше. «Эдгар, Эдгар, — звучал в голове голос матери, — и вечно ты в облаках витаешь! Когда ты уже сойдешь на землю?»

Последний остававшийся до дома квартал я пробежал. Затворив за собой дверь с улицы, встал в темени подъезда, подождал, не появятся ли те двое. Ладно, войдут в дверь, выскочу обратно. Не хватало еще навести их на маму.

Никто не входил. Стоя в темном вестибюле, я вновь и вновь воскрешал в уме происшедшее, выискивал хотя бы миг, когда я сохранил достоинство, припоминал хоть что-нибудь, способное утихомирить боль. Но всякий раз получалось одинаково: «Еврей? — Нет». Унижение обрушивалось волнами, как рыдания. Я был в бешенстве. Если бы в тот момент мальчишки явились, я так бы и убил их. Накатила слабость. Бросило в жар, потом вдруг в холод. Прислонился к стене. Холодный пот липкой пленкой покрыл лицо, шею, спину.

Месяца два потом, выходя из дому, я каждый раз озирался, нет ли тех двоих мальчишек; ни разу я их не увидел, но ощущение исходящей от них угрозы тем не менее не покидало. По своим делам теперь я мог выйти, только если их не окажется поблизости, то есть при условии, всецело зависящем от них, а значит, даже когда их нет, я все равно в их власти. Вдобавок я понимал, что дело не только в тех двоих: мальчишки-христиане везде такие же, и лишь по их совместной прихоти ты можешь жить спокойно — пока им не случится пройтись по твоей улице, или забраться на твой двор, или вообще где бы то ни было углядеть тебя. Как ни верти, а христианство приходилось понимать как нечто готовое пырнуть тебя ножом в живот.

На какое-то время мои субботние хождения в библиотеку прервались. Но решимость принять участие в объявленном Всемирной выставкой конкурсе для мальчиков не поколебалась. Более того, мысль описать «типичного американского мальчика» приобрела теперь добавочную притягательность — а как же, ведь тем самым я бросаю им как бы вызов. Я, а не эти болваны несчастные, именно я определю, что в американском мальчишке самое главное. А они никому и ничему не пример. Умеют ли они читать, и то сомнительно. Если они случаем и прослышат о конкурсе, то уж написать все равно не сумеют ни слова. Самое большее, на что они могут рассчитывать, — это, пошлявшись по улицам, подловить кого-нибудь из тех, кто написал конкурсную работу, и отнять ее у него. Ну так со мной этот номер у них не пройдет.

Я понимал, что потрудиться предстоит всерьез. Требовалось не только все придумать и чисто переписать, но и раздобыть конверт, да и марки купить. Я решил работать над сочинением тайно, по вечерам, когда у меня уже сделаны уроки. Открываться никому не стану. Во-первых, придумывать полагалось без посторонней помощи. А кроме того, я не хотел, чтобы меня сбивали с толку советами. Особенно противно, когда принимаются объяснять, как мало у тебя шансов на успех. Участвовать мог кто угодно, лишь бы не старше тринадцати лет, а значит, состязаться предстояло с людьми, которые доучились уже до восьмого класса.