Изменить стиль страницы

Так все и шло, а тут еще Дональд в конце первого семестра ушел из колледжа. Мне он сказал, что ему стало скучно, потому он и бросил. Верилось в это с трудом. Ведь он успел вступить в студенческое братство, и я знал, что он с удовольствием проводит время, общаясь с ребятами из братства — с братцами-студиозусами, как он называл их. Во владении братства был даже целый дом. Они там собирались и курили трубки. Однажды, в отсутствие Дональда пошарив у него в комнате, я обнаружил в ящике письменного стола письмо из колледжа с оценками — двумя D и двумя F. Значения оценок мне были известны — Дональд объяснял мне, что в колледже вместо цифр выставляются буквы — А, В, С, D и самая низкая оценка F. Я не верил своим глазам: неужто мой замечательный брат, которого в школе мне все эти годы ставили в пример как отличника, не справился с учебой в колледже? Что ж, начинает уподобляться родителям: становится взрослым, а за ними нужен глаз да глаз. Странные эти дела продолжались, все были недовольны, трое старших непрестанно ссорились, всем не нравилось, как ведут себя остальные, отец сердился на Дональда, мать бросалась на них обоих. Все, вместе взятое, загоняло меня глубже в себя, мне начинало уже казаться, что это я виноват со своей операцией; никто не выходил из дома попросту, а непременно хлопнув дверью, за обедом молчали, я ощущал себя несмышленышем. Лежа, чувствовал, как от висков к затылку криво сбегают слезы. У моего приятеля Арнольда из нашего класса наподобие этого росли уши: плотно прижатые, кривенькие, и вот так же у меня теперь расползались по затылку слезы. Я прямо чувствовал, как меня всего съеживает, стягивает в комочек.

В ту неприятную пору поддерживались все же некоторые традиции, как, например, воскресные обеды у бабушки с дедушкой в их квартирке на Магистрали севернее Кингсбридж-роуд. Я снова стал единственным представителем нашей семьи, сопровождавшим отца во время этих визитов. По мнению бабушки, наши финансовые неприятности явились следствием духа расточительности, царящего у нас в семье: видимо, Роуз могла бы держать себя поэкономнее — не умеет считать каждый доллар, слишком уж привержена к красивым тряпкам.

— Ладно тебе, Гэсси, — урезонивал ее дед. — Человек о деле говорит. Не можешь сказать ничего умного, так помолчи.

Даже отца задевала неспособность его матери думать ни о чем другом, кроме мотовства невестки.

— Папа, — однажды не выдержал он, — ну почему женщины всегда о своем? Мы будто бы и не существуем. Что бы у них на уме ни было — любовь, ненависть, — они только друг о друге и думают, словно они одни во вселенной! — и раздраженно поморщился.

— Ты все болтаешь, — сказала бабушка противным язвительным тоном, ковыляя по комнате с чайными чашками на подносе, и, грохнув подносом об стол, закончила: — А она тратит!

Одно из таких наших посещений совпало с визитом тети Френсис, которая впервые толком услышала о наших неприятностях. Она была очень элегантна в темно-синем костюме с белой блузкой и черной шляпе. На руках у нее были белые перчатки, которые, войдя, она сняла и бросила поверх своей кожаной сумочки. Сняла шляпу, провела рукой по красивым седым волосам. Она тут же всех успокоила — это она умела: как заговорит своим тихим, полным достоинства голосом, все тут же успокаивались.

— Я поговорю с Эфраимом, — сказала она.

Я уважал тетю Френсис как раз за эту ее способность вносить успокоение. И родители ведь, когда понадобилось найти мне хорошего врача, положились на нее. Бабушку мать ненавидела, но тетю Френсис лишь по временам слегка не одобряла. При этом тетю Молли она любила — такую смешную, такую растрепу, а вот ведь дружила с ней, надо же. Отец любил обеих своих сестер и мать любил, а мужа тети Френсис, Эфраима, — нет, не любил, хотя мне ничего такого не говорил ни разу, но я сам догадывался.

Однако Френсис и ее муж Эфраим имели некую власть над нами. Я не совсем понимал какую. Я знал, что они богаче нас, но оставалось неясным, потому ли они богаче, что наделены способностью властвовать, или она пришла к ним вместе с богатством; при этом чувствовалось (во всяком случае, насколько я мог судить), что у них в семье всегда все в порядке — даже когда их дочь Лайла в раннем детстве, еще до моего рождения, заболела полиомиелитом, тут им пришлось, конечно, поволноваться, но они ни на миг не усомнились в том, что непременно найдут способ спасти ее, что они и сделали; да и потом, когда пришлось спасать меня, опять не сомневались в том, что им удастся что-нибудь придумать, и им удалось. Разобраться в том, какими именно представлялись мне тетя Френсис и ее муж, довольно трудно, но они явно стояли на одну, а то и на две ступени выше нас, хотя едва ли я мог бы внятно объяснить, что означает это «выше». Никто не позволял себе говорить с ними тоном, который был бы им нежелателен. Они всегда оставались хозяевами положения, повелевали, обладали умением управлять, что особенно впечатляло меня в моей красавице тете, причем для этого им не приходилось даже повышать голос.

Дональд занялся поисками какой-нибудь работы, хоть самой завалящей, — он не хотел больше работать у отца, потому что денег от отца ему не полагалось. Пока он ее не нашел, обещал между делом помогать иногда в магазине, но не по целому дню, потому что ему нужно искать настоящую, свою собственную работу. Среди многочисленных связей дяди Эфраима оказалось знакомство с владельцем большой полиграфической фирмы, Б. Дж. Уорринером. Фирмы столь солидной, что там печатались бюллетени всех выборов, проводившихся в Нью-Йорке. Печатались там и всяческие другие документы по заказам города и штата, а человек, владевший этой фирмой, был другом дяди Эфраима и пользовался его юридической помощью. Однажды Дональд получил по почте письмо от дяди Эфраима и еще одно с ним вместе, адресованное менеджеру по кадрам фирмы Уорринера. Я это письмо рассматривал через плечо Дональда, когда он уселся в кухне. «Осторожно, — сказала мать, — не замочи его. На стол не клади». По верху листа, похожего чуть ли не на пергамент, шли выпуклые буквы — их можно было пощупать кончиками пальцев: «Эфраим Голдман, адвокат». В письме дядя Эфраим обращал внимание менеджера по кадрам на мистера Дональда Альтшулера, проживающего в Бронксе по адресу: Истберн-авеню, дом 1650. Далее говорилось, что упомянутый молодой человек, подыскивающий в настоящее время достойную службу, известен автору письма в течение многих лет и может быть охарактеризован как подающий надежды юноша похвального ума и безукоризненного поведения.

Дональд получил в фирме Уорринера работу посыльного с окладом пятнадцать долларов в неделю. Черпать в такой работе удовлетворение он не мог: все-таки это как-то унизительно — стать рассыльным после того, как побываешь руководителем оркестра и походишь в колледж. «Значит, наш дядя Эфраим не такой влиятельный, как ему кажется», — разводил руками Дональд. Он уходил теперь по утрам из дому очень рано, потому что фирма Уорринера располагалась в южной части Манхэттена, на Гудзон-стрит, и туда надо было долго ехать в метро. Вернувшись домой, он распространял чуть заметный запах чернил. Говорил, что наблюдать за работой печатных машин довольно интересно. Еще говорил, что в цехе ему народ нравится, а клерки в конторе — нет. Они сидят у телефонов, занимаются сбытом продукции и чуть не лопаются от спеси. А вот когда надо в город выходить по всяким поручениям — это занятно. Он регулярно носил пробные оттиски в полицейское управление на Сентер-стрит и в муниципалитет на Чемберз. Любил бродить по южной оконечности Манхэттена; едва выпадало свободное время, отправлялся к пирсам. Когда относишь что-нибудь на Уайтхолл-стрит, нетрудно улучить минутку, чтобы поглядеть на паромы в парке «Бэттери». А если то был час обеденного перерыва, он отправлялся в Аквариум.

Но характер у Дональда изменился, он уже не общался с приятелями, играть со мной и вовсе не желал, а придя домой с работы, вообще ни с кем не разговаривал, валился на кровать и засыпал.