После школы в аудиториях и школьных кабинетах занимаются группы, организованные комсомолом для лучшего проникновения в тайны производства. Тайн этих немало, работа каждой детали представляет очень сложную задачу, разрешение которой связано и с характером станка, и с комплектом многих приспособлений. В сборке то и дело выясняется, что эту операцию нужно производить не так, а иначе, что многие детали лучше штамповать, чем точить. В электросверлилке целая система шестеренок, а с ними хлопот больше всего. Целую нделю ходил черный как уголь, угрюмый и неповоротливый инженер Беглов вокруг зуборезного «Марата». Вместе с Семеном Касаткиным они с замиранием сердца ожидали выхода очередной шестеренки, а когда шестеренка родилась — ее еще теплое тельце дрожит на ладони Беглова, — Касаткин чуть не со слезами смотрит на ладонь инженера и говорит:
— Опять на концах сьело…
— Стело.
— А давайте на модуль один попробуем!
Беглов смотрит в лицо Семена, но видит не серые большие глаза, а исписанный цифрами листок бумаги, на котором он ночью высчитывал работу фреза модуль ноль семьдесят пять сотых.
— Нет… давай еще разок пройдемся этим чертом.
— Все равно не выйдет, — говорит Семен Касаткин, но покорно пускает свой сложный станок, и снова они стоят над станком и с замиранием сердца ожидают.
По цехам заходили контролеры: Мятникова, Санчо Зорин, Жан Гриф. В руках у них шаблоны, образцы и прочая точная механика. Между колонистами поселилось и прижилось слово «сотка». На втором этаже завертелся круглошлифовальный «Келенбергер», на который Александр Остапчин и Похожай распостранили весь запас любви и заботы, какой только может поместиться в душе колониста. Шлифовка валиков и здесь производилась сначала с ежеминутной проверкой шаблоном. Через две недели Похожай научился слово «сотка» произносить без всякого почтения.
— Что прикажете? Снять на полсотки? Есть, товарищ инструктор…
Поохжай пускает станок и чуть-чуть склоняется к нему: его глаза, его нервы, его пятые, шестые и десятые чувства — все сосредоточились на подсчете бесконечно малых движений станка, — и вот хитрый, удирающий, неуловимый момент пойман. Похожай выключает станок и протягивает инструктору деталь!
— Есть на полсотки, товарищ инструктор! Получайте.
Завод разворачивается: уже в кладовых некоторые полки заполнены деталями, уже стружек стало выметаться из цехов полные ящики, уже в совете бригадиров стали поругивать деревянные модели и просили молодого инженера Комарова дать обьяснения. Комаров пришел с розоватым оттенком на обычно бледных ланитах и отбивался:
— Все, что можно было сделать в инструментальном цехе, сделано. Осталось еще сорок приспособлений, они будут готовы через неделю. Лимитирует сталь номер четыре, которую Соломон Давидович обещал…
Колонисты слушают Комарова, верят ему и уважают его, а все-таки спрашивают:
— Почему, когда привезли сталь номер четыре, так она два дня лежала в кладовой, а потом только догадались ее выписать?
— А почему чертежи кондуктора для детали сто тринадцатой с ошибкой?
Комаров краснеет еще больше и посматривает на Воргунова, а Петр Петрович говорит:
— Ага? Что ж вы на меня смотрите? Вы на них смотрите!
Филька Шарий сидит, как обыкновенно, на ковре и тоже высказывается:
— Это потому, что Иван Семенович слишком много внимания… это… слишкоми много внимания Надежде Васильевне…
— Филька, — возмущается Торский, — что это такое, в самом деле! Всегда тебя выгонять нужно из совета!
Филька надувает губы и отворачивает лицо: он еще не помнит, чтобы к нему относились справедливо. Но и у Комарова положение после Филькиноговыступления не из легких. Он быстро перебирает в руках инструментальные бумажонки и бормочет…
— Я не могу… такие разговоры… Я назначен работать, а не выслушивать…
Бригадиры дипломатически смотрят на окна, у Оксаны чуть-чуть вздрагивают губы. Захаров поправляет пенсне.
Вечером Комаров пришел к Захарову с заявлением об уходе. Захаров положил заявление перед собой и разглядывает почерк Комарова недоверчивым взглядом:
— Это не нужно, Иван Семенович!
— Как не нужно? Какое они имеют право… в личные дела…
— Да что ж тут такого? В наших личных делах нет ничего позорного. Все знают, что вы влюблены в Надежду Васильевну, все вам сочувствуют, радуются, а Филька, конечно, ничего не понимает в этих делах.
Комаров после этого случая дней десять ходил по колонии мрачный и старался не встречаться с Надеждой Васильевной. Через десять дней у него опять было столкновение с советом бригадиров, только уже по другому вопросу: совет хотел колониста Редьку перевести в механический цех. Комаров долго возражал против этого, а потом из себя вышел:
— Так и знайте: заберете у меня Редьку — ухожу с завода!
И смотрел после этих слов на бригадиров злой и бледный. Бригадиры удивились, а Филька произнес:
— А что ж? Он правильно говорит! С какой стати!
Совет бригадиров уступил, а вечером Захаров сказал Комарову:
— Видите, отстояли дело, ваш верх.
Комаров улыбнулся и прямо от Захарова пошел в гости к Надежде Васильевне.
Очень трудно в той части горизонта, где помещается сфера Соломона Давидовича, — там всегда толпятся грозовые тучи. Деньги все истрачены на строительство и оборудование, старый завод закрылся, новый еще не выпускает продукции. И Соломон Давидович «парится».
— Сколько угодно есть предложений. Дадут какой угодно аванс, только подпишите договор на сверлилки.
— Сверлилок еще нет, — отвечает Захаров.
— Но будут же, или они никогда не будут?
— Первые сверлилки будут, вероятно, плохие.
— Какое это имеет значение, плохие или хорошие, но их продать можно?
— Их продать нельзя.
— Алексей Степанович, говорите такие слова тому, у кого хорошие нервы, а у меня очень плохие нервы. Как это так: нельзя продать готовую продукцию?
Захаров молчит, и Соломон Давидович страдальчески вздыхает:
— Разве я теперь человек? Я теперь угорелая лошадь!
Новый завод, как и всякое настоящее дело, оказался трудным. Заедало то в одном месте, то в другом таинственные секреты открывались там, где, казалось, все безоблачно и все предначертано. И не только нервы Соломона Давидовича иногда гуляли, но и в четвертой бригаде начинало дебоширить беспокойство, то самое беспокойство, которое иначе еще называется чувством ответственности. Новый завод колонисты воспринимали как небывалое и невиданное счастье, выпавшее на их долю. Если они знали, что Октябрьская революция принесла людям новую жизнь, то для них эта новая счастливая жизнь была неотделимо от завода электроинструмента. И поэтому так страстно хотелось, чтобы скорее выходили сверлилки, чтобы скорее приехали за ними представители Красной Армиии промышленности, чтобы как можно скорее Советское правительство издало приказ, запрещающий ввоз электросверлилок из-за границы.
Игорь Чернявин получил самый лучший станок на заводе — плоскошлифовальный «Самсон Верке». Он стоит в углу механического цеха рядом с шепингом «Кейстон». Игорь Чернявин рассказывал товарищам:
— Этот станочек — самое симпатичное существо на свете. С ним даже разговаривать можно, такой он симпатичный.
Игорь и в самом деле разговаривал со станком, особенно когда приходил по утрам. Станок, действительно, у Игоря занятный: плоский предмет, который нужно шлифовать, ничем не прикрепляется к доске, а просто Игорь тронет выключатель сбоку, и деталь пристанет к столу, как будто они из одного куска вырезаны.
— Магнитный стол, — говорит Игорь. — Магнитный стол — это вам не какой-нибудь дореволюционный патрон.
И все-таки Игоря постиг удар. В маленьком шкафчике, в самом станке, стоял флакон особого, дорогого машинного масла, которое с большим трудом добывал Соломон Давидович исключительно для этого станка. И вот однажды утром пришел Игорь в цех, открыл шкафчик, а флакона не увидел. Может быть, Игорь забыл поставить его в шкафчик. Игорь обыскал станок, задумался, произнес тревожно: