Соломон Давидович перестал вытирать пот, и рука его с огромным платком застыла над лысиной. И вдруг он оскорбился, забегал по кабинету, захрипел:
— Ага! Вы хотите сказать, что Блюм может убираться к черту и тогда все будет хорошо? По вашему мнению, Блюм уже не может управлять таким паршивым производством. А если у Блюма на текущем счету триста тысяч, так это, по-вашему, не стоит ломаного гроша. Вы пригласите инженера, который все спустит на разные вентиляции и фигели-мигели. Я не против вентиляции, хотя сколько людей работали без вентиляции, пока ваш Колька не придумал литейную лихорадку. Очень бы я хотел посмотреть, кого здесь в колонии лихорадило, кроме этого Кольки-доктора. А теперь будем ставить вентиляцию, а через год все равно эту литейную развалим.
Он еще говорил долго. Захаров слушал, склонив голову к бумагам, слушал до тех пор, пока Соломон Давидович не уморился.
А после этого он сказал:
— Соломон Давидович, я знаю, вы преданы интересам колонии, и вы хороший человек. А поэтому извольте принять мои распоряжения к исполнению. Все!
Соломон Давидович развел короткими руками:
— Это, конечно, все, но нельзя сказать, чтобы это было мало для такого старика, как я.
— Это советская норма, — сказал Захаров и кивнул головой.
— Хорошенькая норма! — Блюм за неимением других свидетелей обернулся к дивану.
На диване, вытянувшись, сидели четверо арестованных. Из них только Филька взирал на Захарова с выражением пристального осуждения. Остальные тоже смотрели на Захарова, но смотрели просто потому, что были загипнотизированы всем случившимся и с грустной покорностью ожидали дальнейших событий. У Петька спиральный чубик на лбу стоял сейчас дыбом. У Кирюши Новака кругло глазастое лицо блестело в слезном горе. Все они были в спецовках, в том костюме, в каком застала их катастрофа. Блюм ушел печальный. Уходя, сказал:
— Я надеюсь, я могу не быть на этом… общем собрании.
— Можете не быть.
В дверь заглянул Нестеренко:
— Даю на рапорта, Алексей Степанович!
— Давай!
Через полминуты за окнами прозвучат короткий, из трех звуков, сигнал. Одиннадцать бригадиров и ДЧСК собрались еще через минуту. Все выстроились в шеренгу против стола Захарова. Филька потянул за рукав Ваню, арестованные тоже встали. Один за другим подходили бригадиры к Захарову, говорили, салютуя:
— В первой бригаде все благополучно!
— Во второй бригаде все благополучно!
Но этого не мог сказать Алеша Зырянский. В шеренге он стоял расстроенный и суровый, такой же подошел и к Захарову:
— В четвертой бригаде серьезное нарушение дисциплины: колонисты Шарий, Кравчук и Новак и воспитанник Гальченко не подчинились приказу по колонии и вечером вышли работать в литейный цех. Вашим распоряжением передаются общему собранию.
Захаров выслушал его рапорт так же спокойно, как и рапорты других, так же поднял руку, так же тихо сказал:
— Есть.
Рапорт Зырянского дословно повторил дежурный бригадир Нестеренко.
Приняв рапорты, Захаров сказал:
— Давайте собрание!
Володя Бегунок со своей трубой выбежал из кабинета. Бригадиры вышли вслед за ним.
Сигнал на общее собрание всегда игрался три раза: у главного здания, на производственном дворе и в парке. После трех раз Бегунок возвращался снова к главному зданию и здесь играл уже не целый сигнал, а только его последнюю фразу. Во время этой фразы Витя Торский обыкновенно открывал собрание. Поэтому в колонии было принято на общее собрание собираться бегом, чтобы не остаться за дверью в коридоре.
Большинство колонистов приходили в «тихий» клуб до сигнала.
Ваня Гальченко и его товарищи, сидя на диване в кабинете, горестно вслушивались в привычное чередование звуков: слышали шум шагов в коридоре, молчаливыми, грустными глазами проводили Алексея Степановича, который тоже ушел на собрание.
Они не имели права сейчас войти в «тихий» клуб занять место среди товарищей — их должен привести дежурный бригадир.
Стало тихо. Очевидно, Витя открыл собрание. Петька вздохнул:
— Влопались!
Ему никто не ответил. Кирюша быстро вытащил платок, высморкался и посмотрел на потолок.
Еще прошло пять минут. Из «тихого» клуба донесся взрыв смеха. Филька метнул взгляд в сторону «тихого» клуба: в этом смехе таилась какая-то надежда. Только через десять минут в дверь заглянул Нестеренко:
— Прошу вас…
Филька взглянул на его лицо: ничего, вежливый, официальный камень.
Гуськом вошли в «тихий» клуб. Нестеренко повел их прямо на середину. В общей тишине сказал кто-то один:
— Рабочий народ! В спецовках!
Смех пробежал быстрый, легкий. В нем не столько шума, сколько дыхания. И снова стало тихо, и Филька понял, что придется плохо.
Витя Торский начал мучительно спокойно:
— Колонисты Шарий, Кравчук и Новак и воспитанник Гальченко, дайте обьяянение, почему вы не подчинились приказу и пошли работать в цех. Только нечего рассказывать, как Соломон Давидович уговорил и как вы уши развесили. Это мы знаем. А вот по главному вопросу: как вы посмели не подчиниться приказу колонии? Приказ, как у нас полагается, вы слушали стоя. Ты, Филя, старый колонист, одиннадцатый по списку, давай обьяснения первым.
Но раньше, чем Филя открыл рот, попросил слова Владимир Колос.
— Товарищи, я считаю, тут кое-что нужно выяснить. Невыполнение приказа через час после обьявления, да не в одиночку, а целой группой — большое дело, и это все понимают. Самое меньшее, что им грозит, это лишение звание колониста, перевод в воспитанники. А раньше за такие дела мы из колонии выставляли. Так?
Большинство из собрания ответило:
— Так…
— А как же?
Колос продолжал:
— Только вопрос: кто должен отвечать? Здесь стоит воспитанник Ваня Гальченко, который в колонии всего два месяца. Он отвечать не может. Его нужно немедленно отпустить и не считать его вины никак. С ним было три колониста, из них Филька самый старый. Но нужно еще вызвать на середину бригадира четвертой Алексея Зырянского, моего друга, между прочим.
Владимир Колос сел на место. Его речь произвела впечатление ошеломляющее. Стало так тихо в зале, что слышно было, как дышат пацаны на середине. Зырянский сидел у самой трибуны на ступеньках, низко опустив голову.
Председатель не знал, как поступить с предложением Колоса. Он оглядел зал, бросил тревожный взгляд на Захарова и, очевидно, оттягивая время, сказал:
— Насчет Вани Гальченко вопрос поставлен правильно. Его нужно немедленно отпустить. Есть возражения?
Никто не сказал ни слова: Ваня Гальченко сейчас никого не волновал: что там — новенький малыш!
— Товарищ Нестеренко! Ваня Гальченко может уходить. Иди, Ваня!
Ваня понял, что с него обвинение снято, но странно было, что это его не обрадавало. Уходя, он оглянулся на середину. Там оставались три его товарища. Он вспомнил, что звание колониста получит только через два месяца. Но пока он оглядывался, Лида Таликова потянула его за руку:
— Ваня, уходи, пока цел!
Она усадила его рядом с собой. Ваня помнил ее со знаменательного дня своего приема, и он улыбнулся ей благодарно. Потом его глаза снова устремились на середину: говорил Филька, говорил громко, обиженно:
— Неправильное предложение сделал Колос. Неправильно! Алеша не может отвечать на середине. Алеша пускай отдувается в совете или своего места, а на середину ему нельзя выходить. Я сам за себя отвечаю, и Новак, и Кравчук. А мы виноваты, только смотря как. Другое бы дело, пошли для своего интереса. А мы пошли для колонии. Потому, на завтра не было ни одной шишки. А приказ мы не разобрали, думали, это когда дым, а вечером не было дыма, думали, что ж, можно пойти…
Фильку слушалип серьезно, но ни одного звука одобрения никто не произнес.
Он закончил речь, нахмурился, провел взглядом вокруг и вздохнул.
Не такой народ колонисты, чтобы их можно было запутать на слове. И Филька в этом убедился немедленно. Брали слово и старшие, и помоложе, и бригадиры, и просто колонисты. Филька вдруг услышал много такого, о чем он думал только сам с собой по строгому секрету.