Изменить стиль страницы

Раненый мог идти сам, опираясь на меня. Но не успели мы сделать и нескольких шагов, как на шоссе обрушился минометный шквал — «заиграли» фашистские «скрипачи». Ох этот скрежещущий звук!

Я спрыгнула в пустой окоп, полуприкрытый редким накатом бревен, и только стала помогать раненому спуститься туда, как на меня вдруг навалилась глухая тишина и темнота. Потом словно снова включили обычный фон войны — грохот, команды, стоны. Однако звуки эти стали притушенными.

Нос, уши, глаза залеплены землей. Кто-то плещет мне в лицо холодную воду.

Попыталась приподняться. Оказывается, окоп завалило взрывом. Откопали пехотинцы.

Ищу глазами своего лейтенанта — мне показывают прикрытое плащ-палаткой тело.

Отошла я быстро. Прекратилось кровотеченье из носа и ушей, ноги перестали быть ватными. Вот только говорила какое-то время слишком громко, да подташнивало немного.

В общем, контузия, как я думала, была пустяковой. Догнала свой полк, когда он уже вел уличные бои в Риге, переправившись через Западную Двину.

Меня удивила обстановка в городе. Еще стреляют, а по улицам шастают бабенки с накрашенными губами, на главном проспекте — Бривибас Йела — в ожидании седоков стоят вальяжные извозчики.

Брошены магазины, на прилавках валяются пачки немецких денежных марок. Жители расхватывают товары, брошенные теми хозяевами магазинов, которые сбежали с немцами. Я взяла в писчебумажном магазине несколько тетрадей — все другое не имело тогда для меня никакой цены.

Наш полк опять поставили на переформировку. Личный состав расквартировали у рижан.

В городе сразу же был наведен железный порядок. Даже, на мой взгляд, слишком железный. Когда, например, одна старушка пожаловалась на солдата, «конфисковавшего» у нее одеяло, его просто хотели… расстрелять. Перепуганная бабуся буквально валялась в ногах у начальства с просьбой простить солдатика.

Началась спокойная сытая жизнь. И тут у меня, как всегда на войне, когда отпускает нервное напряжение, сломалась какая-то пружина. В санчасти снова послали на комиссию. В истории болезни, в частности, было сказано: «Частые обмороки. Частое кровотечение из полости носа. Сильные головные боли. Кашель с кровавой мокротой».

Сказалась-таки проклятая контузия!..

И вывод тот же, что и при первом ранении: «Негоден к несению военной службы с переосвидетельствованием через шесть месяцев».

Свидетельство это было выдано 21 ноября 44-го года. И надо же, чтобы война закончилась как раз через шесть месяцев, в мае! Ни раньше ни позже…

Я ехала в Москву и думала только о стихах. Мне шел двадцатый год, и казалось, что все еще впереди.

Могла ли я, простая санитарка,
Я, для которой бытом стала смерть,
Понять в бою, что никогда так ярко
Уже не будет жизнь моя гореть?..

Вернувшись в Москву в конце декабря (а значит, в середине того учебного года, на который и не смела рассчитывать), я вошла и села как ни в чем не бывало в аудитории первого курса.

Надо сказать, что для этого мне пришлось занять у школьной подружки юбку — весь мой гардероб состоял из широченных измызганных галифе, выгоревшей гимнастерки, обгоревшей шинельки и раздолбанных дырявых сапог.

Мое неожиданное появление вызвало смятение в учебной части, но не выгонять же инвалида войны!

Так я прижилась в институте. Вскоре началась сессия, которую я каким-то образом сдала и получила стипендию — сто сорок рублей (четырнадцать в переводе на теперешние деньги), а килограмм картошки на «черном рынке» стоил тогда сто рублей… Правда, первые полгода я еще получала и военную пенсию — сто пять рублей.

Впрочем, после фронта голодуха казалась ерундой. О том, как одеться, никто и не думал, ребята в институте тоже донашивали военную форму. Раздавался стук костылей.

В институт пришли те, что могли подписаться под знаменитым стихотворением Семена Гудзенко — стихотворением, ставшим кредо поколения:

Но если снова воевать…
Таков уже закон:
Пускай меня пошлют опять
В стрелковый батальон.
Быть под началом у старшин
Хотя бы треть пути,
Потом могу я с тех вершин
В поэзию сойти.

И как все-таки здорово, что мне удалось побывать на «тех вершинах!..»

Как-то, промерзнув до костей в своих выношенных шинельках и отчаянно проголодавшись, мы с другом-сокурсником забрели ко мне домой.

Со слабой надеждой я заглянула в материнские кастрюли. В одной какой-то черный суп. Подумала — грибной. Страшно пересолен, ну да это не важно.

Супа немного, меньше тарелки. Решила пожертвовать собой, принесла эту тарелку другу, сказав, что свою порцию съела еще на кухне. Он поверил.

Когда пришла с работы мать, я повинилась в съеденном грибном супе. Она удивилась — не варила никакого супа.

Стали выяснять. Оказалось, что это была просто… грязная соленая вода от сваренной «в мундире» картошки.

Я из благородства отдала ее другу, а друг из такого же благородства, давясь, проглотил это «угощение». Да еще похваливал: «Вкуснотища!..»

В аудиториях замерзали чернила — самописками никто из студентов не мог похвастаться.

А однажды я проснулась от того, что по мне кто-то бегал. Сбросила одеяло, об пол шмякнулась… мышь. Пришла, видите ли, погреться… Только стала засыпать — то же самое. И прижимается, как к родной сестре.

Не знаю, может, эта мышь чокнулась от холода и голода — я провоевала с ней всю ночь…

Несмотря на невыносимо тяжелый быт, время это осталось в памяти ярким и прекрасным. Хорошо быть ветераном в двадцать лет!

Мы ловили друг друга в коридорах, заталкивали в угол и зачитывали переполнявшими нас стихами. И никогда не обижались на критику, которая была прямой и резкой. Мы еще и понятия не имели о дипломатии.

В начале сорок пятого года у меня случилось большое для начинающего поэта событие — в журнале «Знамя» напечатали подборку моих стихов. И надо же, чтобы этот журнал был первой книгой, которая попалась на глаза бывшему моему командиру лейтенанту медслужбы Леониду Кривощекову, когда он, ожидая во Львове демобилизации, забрел в библиотеку.

«Я взял со стола первый попавшийся журнал и наугад раскрыл его, — пишет Кривощеков. — Вижу, стихи: „Зинка“. Стихи, посвященные Герою Советского Союза Зинаиде Александровне Самсоновой. Под стихами крупным шрифтом набрано имя моего бывшего санинструктора, той самой хрупкой девушки, которую мы называли новенькой».

Вот так неожиданно встретились снова в львовской библиотеке командир санвзвода и два его санинструктора.

Наконец-то и мне удалось упасть в обморок. И при каких обстоятельствах! Стыдно признаться…

В нашем институтском дворе один подросток нечаянно залепил в лицо другому футбольным мячом.

Студенты побежали за мной. А я, увидев мордашку в крови, — она хлестала из разбитого носа — почувствовала, что мне плохо…

Вот удивились ребята — фронтовая медсестра!

А я удивилась больше всех.

Правда, до войны я действительно не переносила вида крови, но на фронте ни разу не вспомнила об этом. Даже при виде самых страшных ран — развороченных животов, расколотых черепов…

В каком же все-таки невероятном, нечеловеческом напряжении жили мы там! А когда оно отпустило — вернулись реакции мирной жизни.

И боязнь темноты, между прочим, тоже вернулась. А на фронте этой темноты я не могла дождаться — ночью не бомбят прицельно, не бьют прямой наводкой.

Словно не было этих четырех страшных и прекрасных лет, словно осталась я где-то там — на школьном выпускном вечере 21 июня сорок первого года.