Я рассмеялся, отдав им последнее. Этот четвертый шиз так кротко смотрел! Как ему не дать сигаретку!.. Я каждому выдал. Зато моему (вместо) я отдал, слегка злорадствуя, опустевшую пачку — мол, сам видишь, больше нет. Тебе-то и не хватило. Финиш!.. Ладно, ребята. Точка. Живите как хотите. Живите где хотите. Я уже ничего не хотел. (Хотел отдохнуть от затянувшейся благотворительной деятельности.) Я бросился на кровать. Головой в подушку. Забыться — и заснуть. Что там сейчас Рая?.. Должно быть, трудится. Вся в сестринских своих заботах. Уколы! Неужто она меня еще ждет? (Сгоряча я ей пообещал, что скоро, что вот-вот организую наше непростое счастье.)
Часок я лежал в нелепой дреме. Но постепенно стало кое-что приходить в голову. Мысли мои (обе, любовная и пациентская) вдруг стали сближаться. Мыслишки (обе) как-то ловко срастались в одно. Обе гляделись теперь дерзко, красиво!
Мысль «я и Раиса», а к ней в пару клеилась пациентская мысль — «я и ординаторская». (В ординаторской с ведома Раисы я запросто смог бы прочесть скрываемый от меня диагноз.) Объединение двух мыслей шло полным ходом уже сейчас, но объединение двух интимных дел могло произойти, разумеется, только ночью. (Я поглядывал в тот магический угол на нашем потолке. Он помогал думать. Что-то в нем таилось?) Ночь! ночь! — так возник импульс открытия. Еще бы старику немного удачи и высокую луну.
А меж тем мой сосед исчез — и не появлялся. Но я знал, где он. Мой трудный товарищ бродил сейчас по палатам, показывая там украдкой пустую пачку сигарет. (Зазывая весь доверчивый шизоидный народец ко мне — на поживу.)
Раечка нещадно колола их, обламывая ампулы одну за одной. Веселый ломкий треск слышался уже на подходе. Я заглянул. Трое со спущенными штанами стояли с ней рядом. Наготове. Слишком загодя заголились, она не любит. Шесть тощих мерзких ягодиц. Она им сейчас влупит. (Ух, сердитая.)
Я выждал. А оставшись наконец с глазу на глаз, рассказал Рае наш новый план. В ординаторской. Сегодня, конечно, уже по нулям. Сегодня поздно. (Расслабься. Не сердись на них, Раечка, больные!) А вот завтра... Завтра, когда она заступит дежурить в ночь...
Я говорил — Рая кивала. Оба соображали все-таки побыстрее шизов. (Она и точно расслабилась.) И похвалила меня:
— Надо, надо!.. Хорошо придумал.
И заулыбалась. И (женщина) голос заиграл:
— Хорошо, хорошо придумал! Вовремя! Считай-ка дни! Тебя вот-вот выпишут. Три неде-ели пролете-ели, — она пропела.
Одобрением подстегнутый, я открыл ей мой параллельный ночной интерес. В ординаторской ночью — никого, мертвая тишина, ты да я, Раечка, три недели, мне важно прочесть, что за херню они про меня настрочили. Три недели допрашивали. Сама знаешь. Это же Башалаев! Имя! Мало ли что! Кусок хлеба в старости!.. Мы по-тихому. Мы потихоньку. Заодно (нечаянный юмор) и туда заглянем. Хотя бы глазком одним.
Рая согласилась:
— Ключ от ординаторской я возьму. А как открыть шкаф?
— Запросто, — сказал я.
Живя в бывшей дачной слесарке, в ключах я понимал. От скуки ковырялся в замках даже пальцем. Но для Раи (для ее уверенности) я тут же, на месте кое-что сцыганил. Женщину поощряй сразу! Из могучей канцелярской скрепки (скрепляла анализы), распрямив ее и заново выгнув ей кончик под цифру «пять» (5 — лежащая на правом боку), я сработал ловкий крючок. Цепкую «козью ножку».
— Откроет? — спросила.
— Легко.
Глубокая ночь, оба полусонные, тяжелые на подъем, а все-таки и ей и мне сердчишко навязчиво стучит: надо, надо!.. Почему надо мне, не вопрос. Но ей-то, Рае, эта жданная ночь выпала самая трудовая и суетная. У шизов в пятой палате, у обоих сразу, начался излом — приступы преследования. Вой на весь этаж. Врач по Раиному звонку прибежал скоро, примчался, хотя и ночь. Прибежал, уколол обоих и убежал досыпать. Какой-то врач Иванов, близко живущий и практикующий на подхвате. И стало в коридорах тихо-тихо.
И вот взмыленная, уставшая, еле на ногах, Рая приползла среди ночи к нашей палате и разбудила меня. Пошли!.. Я тоже в ту ночь хорош — выпил не свои четверть склянки, а шизовы. Похожие склянки. Иду за Раей, глаз не разлепить. Шатает. А в мыслях этак вяло-вяло, но все же с настойчивостью стучит: надо, надо... Боже ж мой. Что мне за старость выпала! И как покорен в тусклом коридоре мой шаг-шажок.
Впрочем, едва только пришли и скоро разделись, я понял совсем другое: старостью горжусь. И такой женщиной, как Рая, горжусь. Хотя и в темноте. Хотя и без луны! Свет в ординаторской мы, понятно, не зажгли.
Шепот!.. Этот всегда удивительный, бесстыдный в темноте женский шепот. И тишина. Глубокая, глубочайшая больничная тишина. И нет-нет подвывавшие (все еще) с этажа два бедных шиза нам ничуть не мешали.
И само собой — на их столе. Никаких диванчиков-топчанчиков. Правда жизни. Стол был достаточно длинный, но, конечно, жестко и неубрано — сорно, чего только нет, бумаги, папки, даже скоросшиватель! Ручки пишущие! Примяв Раю и уже трудясь, я между делом прихватывал все это добро рукой и, особо не отвлекаясь, сбрасывал на пол. Рая, молодец, как ни устала, а тоже трудилась, мало-помалу уже распалялась и пробно постанывала. Мы, что называется, нашли друг друга. Вот только там и тут под Раей возникали чистенькие ребристые пепельницы. И сколько же их! Сонный есть сонный. Я в темноте сталкивал на пол пепельницу за пепельницей, как вдруг упал со стола сам. Оказался на полу. Было и неожиданно, и довольно жестко. И Рая, оставшаяся на столе, выбранила меня с высоты:
— Вот уж упал на ровном месте.
Я упал и во втором тайме. Рая сердилась, хотя бился о пол я. Скоро ей надумалось здесь же, на столе, меня оседлать. Что и говорить, дело модное, приятное, но в кромешной темноте я не вполне понимал, кто я и где я теперь.(«Зато больше не упадешь!» — подбадривала меня невидимая Рая откуда-то сверху. Как бы с потолка.) Медсестры любят самоутверждаться. Ей думалось, что она скачет на лихом коне. Или даже на раздвоенной снежной вершине Эльбруса. Зря ей не думалось, что она скачет на старом осле. (Нет и нет! Стариков надо щадить. Я мог теперь упасть на пол гораздо серьезнее — упасть спиной.) Скачка не прекращалась ни на секунду.
А Рая молодец! Распалилась, разыгралась вовсю, вот только во тьме мы с ней опять куда-то тревожно сползали. Но куда? Оседланный, я никак не мог сообразить, где у стола края. Как на льдине. Я даже не знал — лежим мы на столе вдоль или поперек.
— А как она?.. Как?.. Ну, скажи?.. — спросила.
Это уже после. Это уже Рая на отдыхе. Уже когда мы с ней тихо-тихо лежали рядом.
Я тоже расслабился. Все-таки лежали мы, как оказалось, вдоль стола, и можно было свободно вытянуть ноги.
— Чего молчишь?.. Как она? Скажи. Скажи. — Раечка меня расспрашивала и даже выпытывала. Женщина есть женщина. Люблю таких! У нее горели глаза — и еще оставались силы на слова, на подробности. (Притом на подробности не нашей с ней любви, только-только отгрохотавшей на столе, а совсем другой любви — ей чужой и от нее далекой!)
Лежали рядом в обнимку, усталые, выдохшиеся, а все-таки она выспрашивала о ней — об Анне. О такой красавице. Как она любит? (Шепотком на ухо — как дает?) И бывало ли с ней вот так взахлеб на жестком столе?
Что-то я, помнится, плел и отнекивался, мол, о женщинах не болтун. А Раина заинтересованная речь вдруг в тишине осеклась. (Словно бы Рая подпрыгнула от меня опять куда-то вверх и к самым облакам.) И мои слова, что ей в ответ, тоже запнулись. (Я тоже подпрыгнул в тишине к белым облакам в небе.) Потом говорили — кажется, о дружбе и любви. Но на очередной запинке мы оба теперь подпрыгнули к белым облакам и разом заснули. Я на полуслове, Рая на полувсхрапе. У нее такой легкий милый прихрап. Ручеек. Ручеек убаюкал нас и унес.
Подхватились мы уже засветло.
— Ма-ама!.. Мама родная! — вопила Раечка, бегая кругами у стола. Вскрикивала, хватая там и тут что-то с пола.