— Так как же? Надо полагать, вы уже окончательно решились? — снова повторил он, посмотрев прямо на старика.

Собрание сочинений. Т. 12.  i_004.png
Тот повернулся и, прежде чем начать, оглядел всех остальных, подыскивая нужные слова.

— Да, пожалуй, оно и так, господин Байаш… Я уже вам говорил тогда, во время уборки хлеба. Вы мне сказали, чтобы я еще хорошенько поразмыслил… Ну, вот, я думал еще и, признаться, вижу, что надо все-таки идти на это.

Он продолжал объяснять дело, запинаясь и усложняя свою речь различными вводными предложениями. Но то, чего он не высказывал прямо и что тем не менее нельзя было скрыть из-за волнения, сжимавшего ему горло, — это была безграничная скорбь и тоска, глухое озлобление перед необходимостью расстаться со своей землей, которую при жизни отца он сам ожидал с такой жадностью, а потом, овладев ею, обрабатывал с животной страстью, увеличивая ее клочок за клочком ценою самой жестокой скупости. Каждый вновь приобретенный клочок завоевывался месяцами жизни впроголодь, зимами, проведенными в холоде, изнурительным, тяжким трудом в жаркие летние дни, когда приходилось надрываться, поддерживая свои силы только несколькими глотками воды. Он любил землю, как любовницу-мучительницу, ради которой можно пойти на убийство. Для него не существовало ни жены, ни детей — земля поглощала его целиком! И вот теперь, одряхлев, он вынужден был уступить эту любовницу сыновьям, как когда-то ее уступил ему самому отец, которого сознание собственной беспомощности приводило в бешенство.

— Видите ли, господин Байаш, надо же честно признаться: ноги не ходят, с руками дело обстоит не лучше, и что ж тогда — страдает прежде всего сама земля… Дело бы еще как-нибудь скрипело, если бы можно было поладить с детьми…

Он бегло взглянул на Бюто и Иисуса Христа. Те не шелохнулись, смотря в сторону, как будто речь шла совсем не о них.

— Чего же вы хотите? Чтобы я нанимал чужих людей, которые будут нас обворовывать? Нет, батраки — это не по карману: по нашим временам это может слопать весь урожай… Сам же я, как уже сказал вам, больше ничего не могу. Вот не угодно ли в этом году? У меня всего девятнадцать сетье. И что же вы думаете? Я еле-еле вспахал четвертую часть, точка в точку столько, сколько нужно, чтобы прокормиться самим и прокормить двух коров… Так вот, сердце разрывается, когда видишь, что наша кормилица пропадает зря… Лучше уж уступить ее, чем смотреть на это разорение…

Голос его дрогнул, он с отчаянием махнул рукой, как бы подчиняясь неизбежности. Сидевшая рядом с ним покорная жена, раздавленная полувековым ярмом работы и подчинения, молча слушала.

— Вот на днях, — продолжал Фуан. — Роза катала сыры да так и грохнулась на них носом. Я тоже совсем разбит, не могу даже съездить на рынок… А потом все равно: умрешь, землю с собой не унесешь. Надо же когда-нибудь отдать ее, надо, — ничего не поделаешь… Да чего там! Мы поработали, с нас хватит, теперь нам только бы отдохнуть спокойно… Не так ли, Роза?

— Так, так! Истинный господь так! — сказала старуха.

Снова воцарилось долгое молчание. Нотариус кончил стричь ногти. Он положил перочинный нож на стол и сказал:

— Да, разумеется, все это резонно… Бывает, что выделение имущества при жизни становится неизбежным… А потом я должен сказать вам, что вообще-то можно на этом и выгадать, так как введение в наследство обходится дороже, чем передача при жизни.

При этих словах даже подчеркнуто безучастный Бюто не мог удержаться.

— Так это правда, господин Байаш? — воскликнул он.

— Конечно, вы сэкономите на этом деле несколько сот франков.

Тут заволновались и остальные. Даже Делом, и тот просиял; всеобщую радость разделяли и старики. Значит, иного решения и не могло быть; если таким путем оказывалось дешевле — раздумывать было нечего.

— Мне остается сообщить вам то, что полагается в таких случаях, — добавил нотариус. — Некоторые видные умы относятся к передаче имущества при жизни отрицательно, считая ее безнравственной, так как она, по их мнению, разрушает семейные устои… И в самом деле, можно указать такие печальные случаи, когда дети ведут себя по отношению к родителям очень скверно. Родители отдают им все, а они…

Оба сына и дочь слушали с разинутыми ртами, глаза их часто мигали, щеки нервно подергивались.

— Пусть папаша тогда ничего не дает нам, если у него такие мысли в голове! — сухо прервала щепетильная Фанни.

— Мы никогда не отказывались от своих обязанностей, — сказал Бюто.

— Что ж, мы работы, что ли, боимся! — заявил Иисус Христос.

Господин Байаш успокоил их жестом.

— Дайте же мне сказать! Я знаю, что вы хорошие дети, честные труженики; конечно, с такими детьми родителям нечего опасаться, что они будут раскаиваться в своем поступке.

Он говорил без всякой иронии, повторяя эту дружелюбную фразу, к которой успел привыкнуть за свою двадцатипятилетнюю практику. Мать, хотя и не понимала, по-видимому, о чем шла речь, оглядывала своими окруженными морщинками глазами поочередно дочь и сыновей. Она воспитала всех троих без особой нежности, с холодной расчетливостью хозяйки, которая и родным детям ставит в упрек, что они много едят. Против младшего она затаила злобу за то, что он сбежал из дому, когда подрос и смог наконец зарабатывать. С дочерью она никогда не могла поладить, так как ее самолюбие было задето тем, что ребенок превратился в такую же практичную женщину, как и она сама. К тому же дочь унаследовала от отца его сметливость и потому относилась к матери свысока. Взгляд матери смягчался только тогда, когда она смотрела на старшего сына, этого шалопая, который ничем не был похож ни на нее, ни на отца и вырос, как неизвестно откуда взявшаяся сорная трава. Может быть, за это она ему все прощала и предпочитала его остальным детям.

Фуан тоже оглядел по очереди всех своих детей, терзаясь догадками, как они поступят с его добром. Леность пьяницы доставляла и ему меньше огорчений, чем корыстолюбие двух других. Он покачал своей трясущейся головой: зачем портить себе кровь, раз дело оказывалось неизбежным.

— Если раздел состоится, — снова заговорил нотариус, — нужно договориться об условиях. Вы уже пришли к соглашению относительно ренты?

Все сразу застыли и онемели. Дубленые лица приняли суровое выражение, непроницаемую важность дипломатов, приступающих к оценке государства. Затем все пристально посмотрели друг на друга, но никто ничего не сказал. Объяснять пришлось опять отцу.

— Нет, господин Байаш, мы об этом еще не говорили, мы отложили разговор до того времени, пока не соберемся здесь все вместе… Но ведь тут дело очень простое. Правда? У меня девятнадцать сетье, или, по-нынешнему, девять с половиной гектаров. Так вот, если я сдам всю свою землю в аренду, это будет, если считать по сто франков за гектар, девятьсот пятьдесят франков.

Бюто, менее терпеливый, чем остальные, даже подскочил на стуле.

— Как, по сто франков гектар? Да вы, отец, шутки шутите?

Начали спорить о цифрах. У Фуана был один сетье под виноградником: тут действительно можно было получить пятьдесят франков за полгектара. Но разве мыслимо было сдать по такой цепе двенадцать сетье пахотной земли, а тем более шесть сетье лугов на берегу Эгры, где и сено-то было паршивым? Да и пашня была не ахти какая, особенно тот конец ее, который шел по косогору и где пахотный слой становился книзу все тоньше и тоньше.

— Нет, папаша, — с укором заметила Фанни. — Нельзя же нас так облапошивать!

— Земля стоит по сто франков за гектар, — упрямо твердил старик, хлопая себя по ляжкам. — Вот возьму и сдам завтра, если захочу, по сто… А сколько же это стоит, по-вашему? Ну-ка, говорите вашу цену.

— Шестьдесят, — сказал Бюто.

Фуан, выйдя из себя, упорствовал, всячески расхваливая землю, которая была, по его словам, настолько хороша, что сама по себе родила пшеницу. Наконец Делом, не произнесший до этого ни слова, заявил тоном убежденной честности: