Не знаю, было ли тут простое совпадение или сыграла роль статья, но вскоре военный министр Сухомлинов назначил комиссию для обследования системы и порядка назначений в военно-санитарном ведомстве. Во главе ее был поставлен строевой гвардейский генерал Ваденшерна. Я познакомился с последним через несколько лет по совместной службе в 5-й дивизии и от него узнал, что комиссия приступила было к расследованию, нашла непорядки, но, не окончив работы, получила неожиданно приказание военного министра — расследование прекратить.
Но если центральные военные управления проявляли некоторую терпимость, то на местах, в провинции угнетение печати было явлением обычным. Я лично в Варшавском округе испытывал мало стеснения, в Киевском — вовсе не подвергался начальническому воздействие. Но время, проведенное в Казанском округе, где я прослужил четыре года (1907–1910), в моральном отношении было самым тяжелым. Командование ген. Сандецкого, о котором я говорил в предыдущем очерке, внесло в военную жизнь сверху — самодурство, бездушный формализм, грубость и жестокость, снизу — страх и подавленность. Жизнь давала острые и больные темы; писал я тогда часто и подвергался со стороны командующего систематическому преследованию и всем мерам дисциплинарного воздействия. При этом мне официально ставилась в вину не журнальная работа, а какие-либо несущественные или не существовавшие служебные недочеты.
Командующий войсками был весьма чувствителен к тому, что писалось о жизни округа, опасаясь излишней огласки; тем более что людская молва и жалобы, сыпавшиеся со всех сторон, на установленный в Казанском округе режим, беспокоили Петербург.
Однажды на каком-то совещании ген. Сандецкий разразился громовой речью против офицерства:
— Наши офицеры — дрянь! Ничего не знают, ничего не хотят делать. Я буду гнать их вон без всякого милосердия, хотя бы пришлось остаться с одними унтерами. С последними дело пойдет лучше.
Командир полка, стоявшего в Пензе, полковник Рейнбот, вернувшись с совещания, собрал своих офицеров и нашел уместным передать им в осуждение и в назидание слова командующего.
Мне рассказывали потом, что в собрании после его речи наступило жуткое подавленное молчание. Забитое офицерство мучительно переживало незаслуженное оскорбление про себя. Только один штаб-офицер взволнованно обратился к Рейнботу:
— Господин полковник, неужели это правда? Неужели командующий войсками мог это сказать?..
— Да, я передаю буквально слова командующего.
На другой день один из офицеров полка, штабс-капитан Вернер отправил военному министру жалобу по поводу нанесенного ему лично отзывом командующего войсками оскорбления{Дисциплинарный устав не допускал жалоб коллективных или «за других».}. Вскоре приехал в Пензу генерал для поручений при военном министре, произвел расследование и уехал. Штаб округа, в свою очередь, обрушился на полк угрозами, дознаниями, подозревая «крамолу»… Вокруг инцидента росло возбуждение, и шли толки по всему округу.
Я горячо заинтересовался этим делом и собирался откликнуться в печати очередной «заметкой», как вдруг получаю из Казани тяжеловесный пакет «секретно, в собственные руки». В нем заключался весь обильный материал по пензенскому делу и приказание командующего — отправиться в Пензу и произвести дознание по частному поводу: о штаб-офицере, реплика которого, приведенная выше, по мнению командующего, подрывала авторитет командира полка… недоверием к его словам… Назначение именно меня не вытекало совершенно из служебного моего положения, присланный материал не имел прямого отношения к делу штаб-офицера, а само «преступление» было до нелепости придуманным. Но придумано было не без остроумия: я был обезоружен, так как говорить в печати о пензенском деле, доверенном мне в служебном секретном порядке, я уже не имел права…
Я сделал единственное, что мог: доказал отсутствие преступления и дал о штаб-офицере самый лучший отзыв, которого он вполне заслуживал.
В результате всех расследований штаб-офицер и капитан Вернер были переведены военным министром в другие части, по их выбору, а ген. Сандецкий получил из министерства «в собственные руки» синий пакет, в котором, по догадке штабных, заключалась бумага с Высочайшим выговором. Догадка, как видно из предыдущего очерка, имела основание.
Однажды, уже незадолго до моего ухода из округа, одна из моих статей вызвала особенно серьезные осложнения. В ней я описывал полковую жизнь вообще и горькую долю армейского капитана, бьющегося в тенетах жизни и службы и не могущего никак выйти на дорогу. Рассказывал, как появился в его жизни маленький проблеск, в виде удачно сошедшего смотра, и как потом в смотровом приказе капитан прочел: «В роте полный порядок и чистота, но в кухне пел сверчок»{Факт.}. За такой недосмотр последовало взыскание, а за взысканием — капитан сам запел сверчком и был свезен в лечебницу для душевнобольных..
Ген. Сандецкий был в отъезде, и начальник штаба округа ген. Светлов, после совещания со своим помощником и прокурором военно-окружного суда, решил привлечь меня к судебной ответственности. Доклад по этому поводу Светлов сделал тотчас же по возвращении Сандецкого и, к удивленно своему, услышал в ответ{Друзья из штаба осведомляли меня.}:
— Читал и не нахожу ничего особенного.
Дело «о сверчке» было положено под сукно. Но тотчас же вслед за сим на меня посыпались подряд три дисциплинарных взыскания («выговоры»{Для лиц, пользовавшихся правами командира полка и выше, выговор являлся высшим взысканием. Арест налагался лишь по Высочайшему повелению.}), наложенные командующим за какие-то якобы мои упущения по службе…
Под конец моего пребывания в округе ген. Сандецкий, будучи в Саратове, после смотра, отозвал меня в сторону и сказал:
— Последнее время вы совсем перестали стесняться — так и жарите моими фразами. Ведь это вы пишете «Армейские заметки», я знаю…
— Так точно, ваше пр-ство.
— Что же, у меня — одна система управлять, у другого — другая. Я ничего не имею против критики. Но Главный штаб очень недоволен вами, полагая, что вы подрываете мой авторитет. Охота вам меня трогать?!.
Я не ответил ничего.
Так прошло три года; репрессии чередовались с лестными оценками, и ген. Сандецкий так и не остановился на какой-либо определенной линии своего отношения ко мне, пока не состоялось назначение мое командиром полка в Киевский округ, перенесшее меня в обстановку более здоровую и нормальную.
Я остановился на этих эпизодах для характеристики тех неблагоприятных условий, в которых протекала журнальная работа военнослужащих. Служебная зависимость, с одной стороны, и требования воинской дисциплины — с другой, расплывчатость граней дозволенного — в служебном, моральном и корпоративном отношениях — все это стесняло свободу творчества и создавало не раз коллизии между долгом солдата и публициста. И все, вместе взятое, делало голос военной печати недостаточно влиятельным в вопросах устроения армии и военной жизни.
Нечего и говорить, что военная жизнь не находила яркого и даже просто правдивого отражения в общей литературе и повременной печати. После военных рассказов Л. Толстого, Гаршина, Щеглова, Немировича-Данченко, Крестовского — время от времени в журналах и сборниках появлялись более или менее ходульные повести из военной жизни — иногда, если хотите, талантливые — но они давали только отдельные эпизоды, отдельные кирпичики, и не нашлось зодчего, который мог бы построить из них здание — развернуть картину военного быта. Даже такой большой художник слова, как Чехов, в «Трех сестрах», например, коснувшись слегка жизни артиллерийской бригады, вывел лишь по внешности офицеров. И со сцены на нас глядела чужая жизнь переодетых в военные мундиры людей.
Собственно, за это последнее время только один «Поединок» Куприна дал более широкое изображение жизни «маленького гарнизона». Повесть эта встречена была в военной среди с огромным интересом, но вместе с тем и с большой горечью. Ибо, если каждый тип в «Поединке» — живой, то такого собрания типов, такого полка в русской армии не было. Такое же впечатление производили купринские «Кадеты» — повесть, написанная красочно, если хотите — правдиво, но отражающая почти одни только тени.