Потребовалась исключительная любовь Зои Павловны к делу, чтобы совсем «из ничего» создать этот подвижной, столь любимый бойцами театр — и в какой ведь обстановке! Это не диво, что при других, при благоприятных условиях они рождались, а тут вот, когда нет ничего под руками, когда части в непрерывных и тяжких боях, — тут заслуга действительно немалая.
Бывало, на двух, на трех верблюдах и тянутся по степи… Сами пешком, имущество на горбах верблюжьих прилажено… Где можно — лошадей доставали; тогда все по телегам разместятся и от полка к полку, от полка к полку, а там уж давным-давно поджидают многоценных гостей…
Когда Чапаев и все присутствующие получили приглашение «пожаловать» на спектакль, оказалось, что все уже было готово, сейчас же могут «занавеску подымать», как доложил кто-то из приехавших красноармейцев. Решили съездить — отчего же нет? Тут совсем недалеко. Тем более что у Шмарина лошадей пришлось все равно обменивать на свежих. Когда подъезжали к массе зрителей, там уж было известно, кого поджидали. Все оглянулись. Из уст в уста полетело торопливо: «Чапаев… Чапаев… Чапаев…»
Картина замечательная! На земле, у самой сцены, первые ряды зрителей были положены на животы; за ними другая группа сидела нормально; за сидевшими, сзади них, третья группа стояла на коленях, будто на молитве в страстной четверг; за этими — и таких было большинство — стояли во весь рост… Сзади них — десятка два телег, и в телегах сидели опять-таки зрители. Замыкали эту оригинально расположенную толпу кавалеристы — на конях, во всеоружии… Так разместились несколько сот человек и на совершенно ровной поляне — и всё видели, всё слышали…
Чапаева, Федора, Петьку пропустили вперед, поместили «во втором ярусе» — сидеть на земле.
Ставили какую-то небольшую, трехактную пьеску, написанную здесь же, в дивизии. Содержание было чрезвычайно серьезное, и написана она была неплохо. Показывалось, как красные полки проходили через казацкие станицы и как казачки встречались с нашими женщинами-красноармейками, как их чурались и проклинали сначала, а потом начинали понимать… Вот входит полк… Красноармейки, в большинстве коммунистки, одеты по-мужски: рубаха, штаны, сапоги, штиблеты, лапти, коммунарки на голове или задранный картузишко, и волосы стрижены то наголо, то под гребенку. Встречают их бабы-казачки, отворачиваются, бранятся, плюются, и иные глумятся или потешаются в разговоре:
— Што ты, дура, штаны напялила? Што ты с ними делать будешь?
— Эй, солдат, — окликает казачка красноармейку, — зачем тебе прореха нужна?
— Через вас только, проклятых, — бранятся в другом месте казачки по адресу красноармеек, — через вас все пропадает у нас… Разорили весь край, окаянные, набрали вас тут, б…ей — девать-то некуда… Чего терять вам, прощелыгам? Известно, нечего, ну и шататься… Чужой хлеб кто жрать не будет?
— Да нет же, нет, — пытаются возражать коммунистки-женщины. — Мы не из тех, как вы думаете, не из тех: мы — работницы… Так же, как и вы, работаем, только по фабрикам, а не хозяйством своим…
— Сволочи вы — вот кто!
— Зачем — сволочи! У нас тоже семьи дома пооставались… Дети…
— Ваши дети — знаем! — галдели бабы. — Знаем, што за дети… подзаборники.
Коммунистки-женщины доказывают казачкам, что они не шлюхи какие-нибудь, а честные работницы, которых теперь обстоятельства вынудили оставить и работу и семью — все оставить и пойти на фронт.
— Што здесь, што там, — кричали им в ответ казачки. — Где хочешь — одинаково брататься вам, беспутные… Кабы не были такими, не пошли бы сюда… не пошли бы…
— А знаете ли вы, бабы, зачем мы идем?
— Чего знать, знаем, — отпихиваются те.
— Да и выходит, что не знаете.
— А мы и знать не хотим, — отворачиваются бабы, — што ни скажи — одно вранье у вас.
— Да это что же за ответ — прямо говорите! — атаковали их красноармейки. — Прямо говори: знаешь али нет? А не знаешь — скажем…
— Скажем, скажем… — замычали бабы. — Нечего тут говорить — одно похабство.
— Да не похабство — зачем? Мы просто другое расскажем. Эх вы!.. Хоть, к примеру, скажем так: мы бабы и вы бабы. Так ли?
— Так, да не больно так…
Говорившая коммунистка как будто озадачена…
— Чего?.. Так вы же — бабы?
— Ну бабы…
— И белье стираете свое, так ли?
— А што тебе, кто у нас стирает? Воровать, што ли, хочешь, распознаешь?
— Поди дети есть, — продолжается непрерывная и умная осада, — нянчить их надо.
— А то — без детей… у кого их нет? Это ваши по оврагам-то разбросаны да у заборов…
Но никакими оскорблениями не оскорбишь, не собьешь с толку настойчивых проповедниц.
— С коровой путаешься… У печки… мало ли…
— Ты дело говори, коли берешься, — обрывает казачка дотошную красноармейку. — Про это я сама знаю лучше тебя.
— Вот и все делай тут, — последовал ответ. — Поняла? Работаешь ты, баба, много, а свет видишь? Свет видишь али нет — спрашиваю? Хорошо тебе, бабе, весело живется? А?
— Та… веселья какая, — уж послабее сопротивляется баба, к которой обращена речь.
А атака все настойчивей и настойчивей.
— Да и казак колотит — чего молчать? Бьет мужик-то, — верно, что ли?
— А поди ты, сатана! — замахала руками казачка. — А твое какое дело?
— Кавалер он, знать, твой-то, — усмехнулась агитаторша. — Неужто уж так и не колотил ни разочку? Ври, тетенька, другому, а я сама это дело знаю. Был у меня и свой, покойничек: такой подлец жил — ни дна ему, ни крышки! Пьяный дрался да грыз, как пес цепной… Али и его теперь жалеть стану? Да мне одной теперь свет рогожей: хочу — встану, хочу — лягу, одна-то…
— Молотишь, девка, пустое, — уж совсем ослабленно протестует казачка.
— А и так — пусть не били тебя, — шла та на уступки, — пусть не били… а жизни хорошей все-таки не знаешь… И никогда не узнаешь, потому что кто тебе ее даст, жизнь-то эту? Никто. Сама!.. Сама могла бы, а ты вон пень какой: и с места не стронешь, да ведь и слова-то хорошего слушать не хочешь. Ну кто тебя выведет после этого?
— Чего выводить-то?.. — недоумевает казачка. — Вывели уж, ладно. — И тут загалдели все.
— Надо! — крепко убеждает красноармейка. — На дорогу надо выходить — тут только и жизнь настоящая начинается… Не знаете вы этого, бабы!
— Начинается… — роптали казачки. — Все у вас там «начинается», кончать-то вот не можете.
— Не удается, бабка, а хотелось бы… ой, как бы хотелось поскорее-то, — говорила горячо коммунистка с неподдельным сожалением. — Мы и штаны затем надели, чтобы окончить скорее, а вы не поняли вот… Смеетесь…
— Смешно — и смеемся, — ответили в толпе, но смеху давно уже не было.
Сопротивление, слово за словом, все тише, все слабее, все беспомощнее.
— Понимали бы лучше, чем смеяться-то, — урезонивали баб, — от смеху умен не будешь…
— Ишь, умны больно сами…
В этом роде длится беседа — оживленно, естественно, легко… Игра идет с большим подъемом… Очень хорошо передается, как казачки начинают поддаваться неотразимому влиянию простых, ясных, убедительных речей… Беседы эти устраиваются не раз, не два. Красноармейки-женщины, пока стоят с полком в станице, помогают казачкам, у которых остановились, нянчиться с ребятами, за скотиной ходить, по хозяйству…
И вот, когда уже полк снимается, — выходит, что картина переменилась. Бабы-казачки напекли своим «учительницам» пирогов, колобков сдобных, вышли их провожать с поклонами, с поцелуями, со слезами, с благодарными словами — новыми, хорошими словами…
Отныне в станице два лагеря, и те женщины-казачки, что слушали тогда коммунисток-женщин, — эти все считаются «большевичками» и подвергаются жестокому гонению.
Полк ушел… Станица оставлена наедине сама с собою… Многие казачки снова ослабевают, остаются вполне сознательными только единицы, но у всех — у всех при воспоминаниях о «красных солдатках» загораются радостно глаза, тепло становится на сердце, верится тогда, что не вся жизнь у них пройдет в коровьем стойле, что придет какая-то другая жизнь, непременно придет, но не знают они — когда и кто ее за собою приведет.