Изменить стиль страницы

— А я чихал, — говорю я наобум. — Я полагаю музыку в себе. Она во мне всегда. Лишь смена ритмов. Я виртуоз…

И как это ловко у меня получилось. Незнакомый старшина остановился, как будто влетел лицом в паутину. Помахал руками перед носом, повернулся и говорит нам:

— Вы музыканты?

— А вы гуляйте, — отвечаем. — Мало ли кем мы были — может, даже кондитерами. Ауф вам видерзеен с большим приветом.

— Нет, — говорит. — Я серьезно. Я командир музвзвода.

Мы в смех — мол, не слышали о таком.

— Нет, — говорит. — Я не шучу. Теперь в подразделении есть музвзвод и я занимаюсь его доукомплектацией. Ищу музыкантов. Вы музыканты. Я слышал ваш разговор. Ваши фамилии.

Мы неохотно сообщаем. Ломаемся; мол, мы только еще учились в музучилище и школе при консерватории. Мол, где нам…

Но он уже пошел. Высокий и сухой. Он был репатриант, и музыкантов набрал из репатриированных ребят, преимущественно из западных областей. Ему с ними было легче чувствовать себя командиром. И кой черт внушил ему поверить нам. Но именно с этого момента началась его реальная жизнь, полная тревоги, забот и даже музыки — он был отличный трубач.

На следующий день нас вызвали к начальнику строевой части, майору Рубцову.

— Старшина-капельмейстер попросил перевести вас в музвзвод, — сказал майор. — Я не спрашиваю, как вы ему мозги закрутили. Я перевел. Но указал ему, чтобы ваших фамилий я от него больше не слышал. Я ему, конечно, дал понять, кто вы такие есть на самом деле, но он не понял. Пускай пеняет на себя.

— Пускай пеняет, — согласились мы с майором. — Он глупый.

— А вот ваш Перевесов!.. Штучка! — Майор положил перед нами рапорт Паши Сливухи: «Прошу полагать меня женатым…» — Ему я тоже намекал…

— Перевесова на губу! — закричали мы. — Или в тыл. В Сибирь! — Мы были совершенно искренне возмущены желанием Паши жениться на немке Ульхен. Умом мы понимаем, что такая житейская ситуация возможна. Но куда он ее повезет? К себе в деревню под соломенную крышу? В колхозе даже картошки не вдоволь. Или, скажем, в Ленинград в общагу, если ему удастся устроиться учеником-токарем или слесарем на какой-нибудь завод? Ну, а чтобы остаться здесь в Германии, у нее, наверно, и квартира есть, и работа Паше нашлась бы, — такое нам и в голову не приходило, о таком и язык-то повернуться не мог.

— Может, она беременная? — спросил майор.

— Не знаем, — сказали мы удрученно и тут же развеселились: — У нашего Паши дите будет — Адольф Павлович.

— Он же ваш друг, — урезонил нас майор. — Идите. Играйте музыку. — В интонациях его голоса мы уловили презрение к нам и сочувствие к Паше.

Старшина нашей роты уже получил предписание о нашем переводе в музвзвод.

— Очень рад с вами расстаться, — сказал он.

— Старшина, почему ты нас так не любишь?

— Нет, я люблю вас и так сильно люблю, что боюсь загреметь вместе с вами когда-нибудь под трибунал.

Мы обиделись. Мы были честные советские воины. Без склонности к воровству, мародерству, насилию и спекуляции — просто нам было скучно. Спидометр, запущенный в нас наступлением и победой, работал, но отсчитывал он уже не мили, а миллиметры. Ну не нравился нам наш бег на месте, и накапливающаяся в нас нервозность могла, конечно, толкнуть нас на поступки в высшей степени безрассудные.

— Я бы вас демобилизовал в первую очередь — как контуженых, — сказал старшина.

Мы поклали вещи в мешок, долго вертели в руках старую краснощекую хромку. Вместе с Толей Сивашкиным ушла гармонь, аккордеон «Хонер», старушка хромка осталась при нас.

— Взять хотите? — спросил старшина. — Берите. В музвзводе ей и место. А тут без вас писарь ее узаконит. Он себя демобилизует по состоянию здоровья, харя.

Старшина писаря не любил. Да и никто его не жаловал, кроме командира роты. Командир до самого конца войны и еще немного после надеялся на писарев литературный дар — очень ему хотелось называться Героем Советского Союза. А у самого писаря, мы знали, в мешке лежало штук восемь медалей «За отвагу» и «Боевые заслуги». Он вписывал свою фамилию почти во все представления к наградам.

Так мы и пришли в музвзвод с нашей старенькой хромкой.

Встретили нас более чем почтительно, даже с испугом. Испуг этот вырос в страх, когда мы, бросив гармошку на койку, вынули из-за пазух по парабеллуму и засунули их под матрацы. Чудики-музыканты в необмятых гимнастерочках вымелись из комнаты, как будто и не присутствовали. Мы спрятали парабеллумы обратно за пазуху и принялись приклеивать к стене девушек в купальниках и без купальников, вырезанных из немецких журналов.

Мы полежали немножко, положив ноги в ботинках на спинки коек. Потом взяли хромку и пошли разыскивать среди музыкантов, кто ею владеет. Владел маленький мордастенький тромбонист. Но куда ему было до Толи Сивашкина — семь верст по грязи и все на карачках.

Мордастенький поразвлекал нас музыкой. Мы слушали с каменными лицами. Он вернул нам гармошку и, как нам показалось, всхлипнул.

Мы направились к капельмейстеру. Мы ему сказали:

— Дарим. Запишите в реестр, чтобы никакая сволочь не сперла. Прославленная в боях хроматическая гармошка. Мы под ее звуки в атаку ходили.

Капельмейстер, поблагодарил вежливо. Спросил, какие инструменты из медных мы предпочитаем. Он понимает, конечно, что мы, пианисты, выше. Но нам не трудно будет освоить медные и почувствовать красоту их звучания.

Мы уставились на него как на слабоумного.

В его комнате стояла узкая койка. На небольшом узком столике лежала сверкающая труба. А на стене висело манто под котик. Оно было в чехле из прозрачной пленки. Мы пощупали в комнате все — и манто тоже — и молча вышли.

Внизу нас ждал Шаляпин. Пришел в гости. И красовался перед музыкантами. В ордене и при двух медалях: «За взятие Берлина» и «За победу над Германией».

— Я бы, — говорит он, — спел бы охотно. Но это же музыкальная шпана — лабухи. Они в вокале не понимают ни черта.

— А ты спой, Федя, — попросили мы. — Для нас. Вокализ.

Шаляпин стал в позу, и домик музыкальный, двухэтажный, розовый затрясся в ознобе.

Музыканты выбежали на лестницу. Кто-то из них хотел что-то сострить, но, различив на наших лицах почтение и трепет, подавился своей дилетантской иронией. А мы с Писателем Пе похлопали в ладоши и провели Шаляпина по всему домику. Даже капельмейстера ему показали. Открыли дверь в его комнату и объяснили:

— Это маэстро!

Капельмейстер пытался запихать котиковую шубку в солдатский мешок.

Ну, потом мы легли спать, великодушно объявив соседям: мол, если кто боится храпа, пускай идет спать на крышу. Окромя храпа, мы ночью кричим и по комнате бегаем, можем даже пальнуть.

Но в итоге не спали мы. Сытые музыканты храпели, сопели, хрюкали, блеяли. А разведчик спит неслышно.

Мы выходили на улицу, сидели у домика на скамеечке. Честно говоря, нам хотелось обратно в роту, но мы боялись, что там мы сорвемся по-крупному. Уснули мы под утро, когда музыканты устали храпеть. Их хождение по комнате нас не раздражало, но когда они стали дудеть в свои дудки, мы, не разлепляя глаз, запустили башмаками в их светлые выспавшиеся хари.

— Обжоры! Тунеядцы! Идите дудеть на улицу, — крикнули мы.

Музыканты вымелись. Нас накрыл благодатный сон. Во сне мы увидели, что мы все живы. И Толя Сивашкин играет на «Ла Паломе».

Опухнуть от сна в армии можно только во время войны — скажем, в окопах. Всем известно: когда спишь — не так хочется есть. В мирное время в армии не поспишь. Для командиров спящий солдат хуже, чем черт для попа. Над нами раздался голос негромкий, но неприятный:

— Встать!

Мы повернулись на другой бок, пробурчав:

— Уймитесь, маэстро…

— Встать! — раздалось громче. Мы узнали голос майора Рубцова.

Мы вскочили. В комнате почти весь музвзвод. И капельмейстер красный, наверно, от гнева. И майор Рубцов играет желваками скул.

— Почему спите в такое время?

— Товарищ майор, они храпят, как скотный двор. Ни дисциплины, ни гигиены. Темные они.