Изменить стиль страницы

Наталья погасила свет и чертыхнулась.

— Темно, как в склепе. Не могу в темноте спать. Пусть луна светит и звезды. — Она подняла светомаскировочную штору из плотной синей бумаги — в такую, похоже, заворачивали когда-то сахарные головы. Наверное, на меня повлияли девчонки, и я подумал совсем по-детски: «Теперь в нее заворачивают свет».

Окно, как и все окна в городе, было перекрещено косыми бумажными крестами.

Немец бомбил теперь каждую ночь.

Завыла сирена. Девочки подняли головы, послушали и сказали сонно и безбоязненно:

— Лучше умереть в своей чистой постели, чем подыхать заваленными вонючим кирпичом в вонючем бомбоубежище.

— Спать, — приказала им Наталья.

Девочки послушно уснули.

— Что это за дверь? — спросил я. За столом, где мне постелили, в стене была дверь.

— Теткина комната.

Я знал, что Наталья до замужества жила с теткой, и, когда вышла замуж, тетка отделила ее. Тетка была в Омске — уехала туда еще в июле выбивать жилье для своего завода. Ее завод эвакуировали из Ленинграда одним из первых.

— Нужно ее открыть, — сказал я вдруг осипшим голосом.

— Зачем?

— Жратва… Это ты вся не такая, а хорошая хозяйка обязательно держит дома запас. Не бегать же в магазин всякий раз, когда есть захочешь.

— Боже мой, — прошептала Наталья. — Как это мне в голову не пришло. Она же кулачка, лабазница — у нее коньяк всегда стоял в буфете и ассорти…

— На ключ закрыто или гвоздями?

— С той стороны шкафом заставлено. А с этой я щели бумагой заклеила, чтобы не дуло. Тетка с открытой форточкой живет. Ей всегда жарко — у нее бюст седьмого размера.

Стараясь не шуметь, мы отодрали бумажные полосы. Открыли дверь, она открывалась в Натальину комнату, и налегли на шкаф. Тяжелый, зеркальный, он пошел по намастиченному паркету, глухо урча.

Наталья скользнула в комнату первой.

— Закрывай дверь, чтобы девчонки не вскочили, я свет включу.

— Ты что, здесь светомаскировки нет. — Я втиснулся вслед за Натальей в теткину комнату, большую и светлую, в маленьких комнатах всегда ночью темнее, а большой потолок свет дает — оптика дело темное. «Самое темное дело — свет», — говорил мой брат Коля.

В зеркале я увидел себя — еще ничего. Я сделал мужественное лицо. И вдруг почувствовал жгучий стыд, и не потому, что стоял в трусах, и не потому, что в чужой комнате, которую пришел обобрать, нет, — мне стало ясно, что я тут лишний, и если уйду, все образуется, все будет правильно. Я попятился было, но Наталья остановила меня за руку.

— Не уходи, мне одной боязно.

— Чего боязно-то?

— Не знаю.

Мебель в комнате была тяжелая, полированная. У окна круглый стол стоял, у противоположной стены — буфет. Кровать деревянная. Диван кожаный, с высокой спинкой. На спинке слоники. Ближе к окну этажерка с патефоном. Даже картины в багетах и ковер над кроватью. Но что меня поразило и как-то погасило мой стыд — винчестер на ковре и кавалерийская шашка.

— Это моего отца оружие. Тетка отцу сестра, — сказала Наталья, угадав направление моего взгляда. — Не туда смотришь, — она на цыпочках подошла к буфету, открыла нижнюю тяжелую тумбу и стала перед ней на колени. Длинная ночная рубаха с рюшами придавала ее фигуре вид безгрешный и беззащитный.

Буфет был набит крупами, сахаром, макаронами. Там были консервы и постное масло. Даже бутылка водки. Коньяка не было — была малага. Наталья взяла бутылку, боднула меня головой в плечо и воскликнула шепотом:

— Давай тяпнем.

Я замялся, покраснел — она и в темноте заметила.

— Ты что, не любишь?

— Не знаю. Не пробовал.

— Вот те раз. Связался черт с младенцем. — Наталья нашла в ящике буфета штопор, открыла бутылку и налила в хрустальные тонкие рюмки черный густой напиток. От малаги пахло летом, изюмом и, может быть, розой. — За тебя, — сказала она. — Обе твои идеи оказались удачными.

— За девочек, — сказал я.

— Это и есть за них. — Наталья коленом шевельнула дверцу буфета. — Теперь я кум королю, сват министру и дочки мои с приданым. Душа у меня теперь поет, а сама я загорелая блондинка с ногой и бюстом. А на бомбы ихние я чихала.

Радио объявило отбой воздушной тревоги. Сигнала тревоги мы с Натальей не слышали.

Я выпил вино, как лекарство, на одном вздохе. Оно было сладким, жгучим и отдавало слегка жженым сахаром — так мне тогда показалось.

— Понравилось? — спросила Наталья.

— Вроде.

Наталья подошла к теткиной деревянной кровати, сдернула с нее покрывало, бросила его на диван, затем так же рывком раскрыла постель. Стянула через голову рубашку с рюшами, подошла ко мне и положила мою вялую от робости руку себе на грудь.

Она не была тощей, как казалось, — тело у нее было эластичным, спешащим навстречу руке.

— Так и умрешь, не попробовав ни вина и ничего, — прошептала она. — Ты хоть целовался когда-нибудь?

Мы уснули в теткиной постели. Но чуть рассвело, перешли в Натальину комнату. Наталья взяла с собой манной крупы и сахару.

На завтрак мы ели сладкую манную кашу. Посередине стола сверкало хрустальное яйцо.

Девочки рассказывали, что во сне они видели май — они плавали, как рыбы, и ныряли.

— Что-то мне не нравится, когда дети во сне плавают, как рыбы, — сказала Наталья. Пошла проверить постель своих дочек. Девочки надулись, и замолчали, и придвинули хрустальное яйцо к себе.

— Спасибо. Я пошел, — сказал я. — Пора. Трамвай сейчас редко ходит.

Трамвай действительно ходил редко. Набитый людьми, обвешанный людьми со всех сторон.

Я устроился на колбасе.

Я знал, что ни Наталью, ни ее девочек я больше не увижу. Мне мешал теткин буфет, как у всякой доброй хозяйки набитый бакалейным товаром, консервами — даже визигой. Вернее будет сказать, не «мешал» — стоял непреодолимой стеной. Мне казалось, Наталья подумает — я не к ней пришел и не к девочкам, а к буфету. Даже если она и не подумает, я сам так подумаю.

Утро было морозным, искристым. Перламутровый туман готовился стать снегом.

Я пришел к Писателю Пе за бумагой.

Писатель Пе с каким-то спортивным мужчиной пил пиво на кухне.

— Ардальон, муж Авроры, — представил мужчину Писатель. — Посмотри, какие у него кулаки. Он говорит, что именно мы с тобой за весь мировой бардак в ответе.

Ардальон упруго вскочил.

— Да, вы — прошедшие войну. Вам понравилось медали получать. Мешок медалей! Вагон медалей!

— Ну Ардальон, — сказал Писатель Пе. — Ну ты даешь.

— Я у одного поэта прочитал, что в усталой совести вызревает мудрость, — продолжал Ардальон. — Глупость это. В усталой совести вызревает трусость. Само словосочетание «усталая совесть» безнравственно. Совесть, как сердце, уставать не имеет права. Возможна метафора, когда совесть сама говорит: «Я устала быть чистой». Но это, я бы сказал, к современной ситуации и к современной прозе отношения не имеет, это, я бы сказал, из старинной классики.

Ардальон стремительно выскочил из квартиры — Писатель Пе изготовился его бить бидоном.

— Нужно сказать Авроре, чтобы на развод подавала. Выскакивает за кого попало, а ты выслушивай…

Кто-то засмеялся мелко:

— Что, получили, воины? Вот вам и ваша совесть.

— Это Аделаида. Тоже хороша. Я с ней на пляже познакомился, в Пицунде…

— Замри, Аделаида, — сказал Писатель Пе. — Ну что ты знаешь о совести? Совесть — это предощущение Бога, эхо благовеста в нашей душе. А откуда оно у тебя может взяться, у тебя же нет богов, только кумиры. И ты предощущаешь только шмотки…

— А ты что вспенился? — этот вопрос был обращен ко мне. — Ты за бумагой? На бумагу. Бери. Порти ее. — Писатель Пе дал мне тяжелую пачку бумаги, уселся в кресло и укусил себя за колено, он любит так сидеть, оскалившись. — Безлошадники — это не значит безсребреники. Нам кровушки попортили и те и те. Как у тебя с грыжей?

— Нету.

— Ну и радуйся. У других она есть.

Я принес домой печурку из хорошего листового железа — полусталка, который шел на кузова.