— При коммунизме всё на кнопках будет, — ответил за Володьку Брысь.

— А ты молчи, кнопочник. — Мастер сердито шевельнул бровями. — Если тебя при коммунизме выдрать потребуется, на какую кнопку нажимать станем?

Борька протестующе шмыгнул носом.

Мастер одёрнул домашнюю куртку, вытащил из вазы ромашку и сказал, расправив на ней лепестки:

— Строитель должен в деталях представлять, что за здание он возводит. Обязан… А ты говоришь…

Володька ничего не говорил. Он спал.

Мастер тихонько подтолкнул Борьку к дверям. На пороге он обернулся, посмотрел на будильник. Впервые за много лет стрелка будильника опять стояла на шести.

Ночь над городом прозрачная и голубая. Ночь отражается в море стальным блеском и будто звенит.

Море всюду. Оно рассекло город реками, рукавами, каналами. Оно натекает в улицы розоватым туманом, напоминает о себе криком буксиров и грохотом якорей.

Город не спит.

Мосты размыкают тяжёлые крылья, пропуская суда. Электрические искры тонут в мокром асфальте. Мимо дворцов и скульптур идут караваны машин. Лязгают стрелки железных дорог.

Город велик.

Как годовые кольца у дерева, нарастают вокруг центра кварталы жилых домов. Самые молодые, самые мощные поднялись на окраинах. Улицы здесь зеленее и просторнее. Пахнет свежестью. За домами горизонт, небо. Окраины похожи на открытое окно, в которое врываются утро и ветер.

Здесь заводы.

Здесь возникает могучая энергия времени.

Время торопит.

Время говорит: пора.

7

Утром Борька Брысь, как всегда, проснулся со взрослыми. Володька Глухов и Женька Крупицын уже стояли у раковины.

— Ты обожди, — остановила Борьку Женькина мать, — не лезь. Видишь, люди торопятся.

Володька и Женька деловито окатывались холодной водой под руководством Глеба.

Марья Ильинична принесла Володьке переделанные суконку и брюки. Заставила его почистить ботинки кремом.

— Ты опрятным должен пойти на завод. Тебя звание обязывает. — Она оглядела Володьку со всех сторон и сунула ему под мышку завтрак в полиэтиленовом мешочке.

Крупицын тоже готовил своего сына. Он неодобрительно поглядел на его новые штаны и пупырчатый пиджачок.

— Куда вырядился? За кого тебя коллектив примет? Старенькое надень. Ты рабочий теперь, понимать должен.

По синему небу плыл дым, оседал на подоконниках хрустящей гарью. На остановках толпились люди. Они кивали друг другу, продолжали вчерашний прерванный разговор. Читали газеты. Брали штурмом трамвайные площадки.

Глеб шёл впереди ребят. Адмиралтейский завод рядом, за Калинкиным мостом с чугунными цепями, за плавучим магазином живой рыбы.

По проспекту Газа два милиционера вели долговязого парня.

— Сколько времени? — спрашивает парень.

— А зачем тебе время? — Милиционеры взяли парня покрепче. — Время вас не касается.

Глеб насупился, и глаза у него потемнели, как темнеет сталь при закалке. Борька прислушивался, стараясь уловить свист токарных станков и раскатистую дробь клепальных автоматов.

Над заводом плыли облака; они задевали за верхушки кранов, смешивались с клубами пара, выброшенного турбинами и котлами.

Кричали чайки.

Хлопали пневматические двери трамваев.

Рабочие толпами шли к проходной. Махнув Борьке на прощание, прошли на завод и Глеб с Володькой.

Над проходной висели часы. Минутная стрелка передвинулась на большую черту.

Сквер перед заводом пуст.

Борьке снова показалось, будто он опоздал. Но Борька уже знал куда. Знал, что придёт и его время.

Алфред

Рассказы о веселых людях и хорошей погоде (илл. Медведев) i_011.png

Мы его отлупили — в кровь. Но легче от этого всё равно не стало. Спроси меня: за что? Я, пожалуй, и ответить не смогу толком. Знаю одно — били мы его за дело.

Деревня наша называется Светлый Бор. Другой такой деревни по красоте нет, наверное. Речка Тихоня вся блестит, будто это и не речка вовсе, а солнечный луч. Потом леса. Слышали по радио, как играет орган? Словно ветер запутался между стволов, рвётся вверх на простор, а сосны держат его и гудят басовито. Людям кажется, будто они всё знают про лес, а начни говорить, и выходит, нет таких слов, которые объяснят красоту леса.

Дороги в нашей деревне мягкие. Ноги грузнут по щиколотку в горячей пыли. Пыль не такая, как в городе, не летучая. Она как вода. Гуси дорогу переходят, будто плывут. Воздух у нас ароматный, густой. Старики говорят, что из нашего воздуха можно пиво варить.

Алфред, наверно, не понимал такой красоты. Задень она его хоть легонько, всё получилось бы по-другому. Алфред, наверно, никогда не видел, как цветут яблони. Словно тысячи розовых птиц опустились на ветки и колдуют там, шевеля крыльями.

У нас в деревне много садов. Развёл их старый дед Улан. Когда-то давно он служил в кавалерии. С тех пор у него осталась кличка Улан и шрам на виске. Годы его уже на вторую сотню перевалили. Никто не знает толком, сколько ему лет: то ли сто восемь, то ли сто десять.

На ребят у деда плохая память. Сколько их выросло на его веку — разве упомнишь! Улан нас по-своему различает. Если чёрные пятки, косматая голова, волосы цвета старой соломы, если мальчишка суёт свой нос во все деревенские дела, — значит, Васька. Если мальчишка причёсанный, в скрипучих сандалиях, на голове тюбетейка, чтобы солнцем в темя не ударило; если мальчишкины глаза смотрят на деревню с презрением и скукой, — значит, Алфред.

Всегда получается так. В начале лета Алфредов полно — приезжают из города. Ходят особняком, словно туристы с другой планеты. Под осень все городские до того пообвыкнут, такими станут Васьками — смотреть приятно. А тот, про которого я хочу рассказать, как приехал Алфредом, так и остался Алфредом. Наверно, и в городе он Алфред. Лупят его там тоже. И правильно делают.

Но не могу я начать рассказ прямо с него, не заслуживает он такого почёта.

Лучше я расскажу сначала про наших ребят, про Стёпку, про Гурьку.

Стёпка наш, деревенский. Гурька каждое лето приезжает из Ленинграда. Сбросит свой городские ланцы — так у нас в деревне называют одежду — и ходит в одних узеньких трусиках. Старухи ему пальцами грозят, называют босяком-голоштанником. А он говорит:

— Отстали по старости лет. Нужно, чтобы кожу за лето продуло ветром насквозь, солнцем прожарило, тогда всю зиму будет тепло.

Зато Стёпка даже в самый жаркий день не снимает брюк: боится потерять солидность и уважение.

Он немножко сутулый, словно несёт на плечах что-то тяжёлое.

Гурька весёлый; всё у него просто. Что думает, то сразу и говорит.

Есть у нас ещё один человек — Любка. Мне про неё говорить трудно. Я в девчонках неважно разбираюсь, они непонятные. А эта и вовсе.

Иногда совсем на мальчишку похожа. Бегает в трусах да в майке. На прополке за ней не поспеть. Сено возить — Любка воз кладёт. На возу самое трудное. И корову доить Любка умела не хуже взрослой. Ругалась так, что даже мальчишки краснели. А иногда вроде что-то найдёт на неё. Напялит на себя материну кофту жёлтую, обмотает шею бусами из рябины, цветов в волосы натычет. Будь на дороге сто луж, она возле каждой остановится, посмотрит на своё отражение.

Мы ей говорим:

— Ну что ты в лужу глаза таращишь?

Она отвечает:

— Как я выгляжу на фоне неба?

Потом отвернётся от нас и вздохнёт. Может быть, она нас немножко презирала. У девчонок такое бывает. К тому же видом своим мы не очень отличались. Голоса хриплые. А разговоры…

Любка смотрит на нас, бывало, смотрит, потом головой помотает и скажет с укором:

— Глупые вы, как телята.

— А ты умная, почём горшки? — скажет ей Гурька.

Стёпка — тот промолчит. Только один раз он с Любкой поссорился. Это ещё до Алфреда было.

Мы что делали: купались целыми днями, ходили в лес за малиной, по грибы. На сенокосе помогали, на огородах. По вечерам крали яблоки. Дед Улан вывел много сортов: скрыжапель, бельфлёр, золотая кандиль, розмарин. У нас для яблок свой названия: белый Фрол, розмария, золотое кадило. Что касается скрыжапели, мне наше название и писать неловко.