Леонгард сидит с ним целую ночь и пьет; во хмелю им иногда овладевает ужас и ему кажется, что сидящий с ним – не человек. Иногда его черты стираются – он видит только как блестят белые зубы, из-за которых выходят слова – наполовину эхо говоримого им самим, наполовину ответы на едва задуманные вопросы.

Собеседник словно читает в мозгу его сокровеннейшие желания – он постоянно в конце концов сводит самый безразличный разговор на тамплиеров.

Леонгард хочет у него выведать – не известен ли ему некий Витриако – но всякий раз, в последний момент, когда уже почти поздно, его удерживает глубокое недоверие и он проглатывает наполовину произнесенное имя.

Затем они ездят вместе, куда их приводит случай, с одной ярмарки на другую.

Доктор Шрепфер глотает огонь и мечи, превращает воду в вино, прокалывает, не пролив капли крови, кинжалом щеку и язык, излечивает одержимых, заговаривает раны, заклинает духов, околдовывает людей и скот.

Ежедневно Леонгард видит, что этот человек – обманщик, не умеющий ни писать, ни читать, и все же совершающий чудеса: хромые бросают костыли и начинают плясать, роженицы разрешаются от бремени, лишь только он наложит на них руки, эпилептики перестают биться в судорогах, крысы выбегают из домов и бросаются в воду – он не может оторваться от него, подчиняется его очарованию, воображая себя свободным.

Лишь только начинает угасать надежда, что он, благодаря Шрепферу, найдет когда-нибудь великого мастера Витриако, как в следующую же минуту она вспыхивает ярким пламенем, разжигаемым каким-нибудь двусмысленным намеком, и он снова закабаляется в новые оковы.

Все, что говорит и делает этот чудодей, имеет двойственный лик: он морочит людей и при этом помогает им, лжет – и речи его скрывают в себе высочайшую истину, говорит правду – и ложь усмехается из-за нее, храбро фантазирует – и слова его делаются пророчеством, предсказывает по звездам – и угадывает, хотя не имеет ни малейшего представления об астрологии; варит лекарства из невинных трав – и они производят чудесные действия, смеется над легковерием – и сам суеверен, как старуха, издевается над распятием – и крестится, когда кошка перебежит дорогу, когда ему прелагают вопросы, он дерзко отвечает словами, только что произнесенными любопытствующими – и в его устах они образуют ответы, как раз попадающие в самую точку.

Леонгард видит с изумлением проявление чудесной силы в этом ничтожнейшем земном орудии; постепенно он отыскивает ключ к этой тайне: когда он видит в нем лишь врача, то все, узнаваемое от него, сбивается в нелепость и мозговой бред, когда же он обращается к невидимой силе, отражающейся в докторе Шрепфере, как солнце в луже, тотчас же шарлатан делается ее рупором – и источник живой мудрости открывается перед ним.

Он решает сделать попытку, преодолевает свое недоверие, спрашивает собеседника – не глядя на него, словно обращаясь к фиолетовым и пурпурным облакам вечернего неба, – не знает ли он имени Якова де…

– Витриако, – добавляет тот быстро, застывает, словно в оцепенении, низко кланяется на запад, делают торжественное выражение лица и рассказывает дрожащим шепотом о том, что наконец пришел час пробуждения, что он сам – тамплиер служебной степени, призванной вести ищущих к мастеру по таинственно переплетающимся путям жизни. Он изображает в целом потоке слов великолепие, ожидающее избранных, свет, озаряющий лица братьев, освобождающий их от всякого раскаяния, кровосмешения, греха и муки, превращающий их в голову Януса, с лицами, глядящими в двух мирах из вечности в вечность, в бессмертных свидетелей этой жизни и того мира – навсегда ускользнувших из сетей времени гигантских людей-рыб в океане бытия, бессмертных и здесь, и там.

Затем он с экстазом указывает на темно-синюю гряду холмов на горизонте: там, глубоко под землей, среди множества колонн, воздвигнуто святилище ордена из друидических камней, где ежегодно во тьме ночной собираются почитатели креста Бафомета – избранники нижнего бога, который правит всеми существами. уничтожает слабых, а сильных делает своими сынами.

Лишь истинный рыцарь, беззаконник с головы до ног, окрещенный в пламени духовного бунта, а отнюдь не пискун, ежечасно с трепетом отступающий перед пугалом смертного греха и беспрестанно оскопляющий святого духа, который представляет его внутреннейшее «я», может достигнуть примирения с сатаною, единственно боеспособным среди богов; без чего никогда нельзя будет исцелить раздор между желанием и роком.

Леонгард слушает напыщенную речь и ощущает неприятный привкус во рту; в искаженной фантастике есть нечто отталкивающее – неужели в середине этого немецкого леса должен находиться таинственный храм – но фантастический тон, скрепляющий слова, гудит, словно орган, заглушая его раздумье; он подчиняется всем приказаниям доктора Шрепфера, снимает башмаки; они зажигают костер, искры летят в темноту летней ночи; он пьет из чаши отвратительный напиток, сваренный доктором для его очищения.

«Люцифер, несправедливо поносимый, приветствую тебя», – эти слова он должен запечатлеть в памяти, как пароль. Он слышит их; слоги стоят в странном отдалении друг от друга словно серебряные пилястры, иные далеко, другие совсем близко к его уху; они для него уже больше не звуки – они образуют собою колонны, своды – таким понятным образом, как в полудремоте вещи могут превращаться одна в другую, и малое включать в себя большое.

Шарлатан хватает его за руку, они идут – долго, долго, как ему кажется; у Леонгарда горят голые подошвы. Он чувствует глыбы вспаханной земли под ногами.

Возвышенности почвы в темноте превращаются в легкие виденья.

Мгновения трезвых сомнений сменяются непоколебимым доверием – наконец верх берет уверенность в том, что за обещаниями ведущего его, как всегда, скрывается нечто истинное.

Затем наступают странно волнующие моменты, когда, спотыкаясь о камни, он внезапно просыпается и сознает, что тело его движется в глубоком сне; затем сейчас же он забывает о своем пробуждении, в середину вдвигаются пустые промежутки времени бесконечной длительности, изгоняют его недоверчивость из настоящего в по-видимому давно прошедшие эпохи.

Дорога опускается вниз.

Широкие, гулкие ступени спешат в глубину.

Затем Леонгард нащупывает холодные, гладкие мраморные стены; он один, он хочет осмотреться и найти своего спутника, но идут оглушительные трубные звуки, словно вещающие о воскресении, почти лишают его сознания; кости содрогаются в его теле, ночная завеса раздирается перед его глазами, трубная буря превращается в яркий свет – он стоит в белом здании, увенчанном куполом.

В середине, прямо перед ним, парит свободно в воздухе золотой горшок с тремя лицами; одно из них, на которое он бросает мимолетный взгляд, кажется ему его собственным лицом, только моложе – в нем выражается смерть, и все же из металлического отблеска, наполовину стушевывающего его черты, сверкает сияние неразрушимой жизни; Леонгард не ищет личину своей молодости – он хочет рассмотреть два других лица, смотрящих в темноту, и познать тайну их выражения, но они все время отворачиваются от него: золотой горшок вертится, когда он хочет обойти его, и глядит на него все одним и тем же лицом.

Леонгард ищет кругом волшебника, приводящего горшок в движение, и вдруг видит, что задняя стенка прозрачна, словно маслянистое стекло – по ту сторону стоит, расширив руки, в оборванном одеянии, сгорбившись, надвинув на глаза измятую шляпу, неподвижно как смерть, на холме из костей, откуда пробивается несколько зеленых стебельков – властитель мира.

Трубы умолкают.

Свет погасает.

Золотая голова исчезает.

Остается лишь бледный свет тления, окружающий фигуру.

Леонгард чувствует, как оцепенелость прокрадывается в его тело, связывает один член за другим, останавливает кровь, как сердце его бьется все медленнее и, наконец, умирает.

Единственное, что он еще может сказать «я», это ничтожная искра где-то там, в груди.

Часы просачиваются, словно колеблющиеся, медленно падающие капли – превращаются в бесконечные годы.