Изменить стиль страницы

Дав полный отчет обо всем, что случилось в доме, пока он отсутствовал, и не дождавшись от него такой же искренней исповеди, Ольга спросила таинственным шепотом:

— А ты… ты что делал?

— Не нужно говорить о моих делах, Оля. Так будет лучше. Для тебя. Зачем тебе знать? Так будет спокойней… мне… всем нам…

— Я бегала смотреть на повешенных в сквере.

Он осекся. Так вот чем она жила эти дни! Одной фразой выдала все, что пережила. А он убеждает, что ей лучше ничего не знать… Как она мучилась, бедная, от этого незнания!

— Мы… отомстили за наших товарищей.

— Ты убивал?

— Не я один. Мы взорвали эшелон… Но ты… ты ничего не слышала!

— Я ничего не слышала, — покорно согласилась Ольга, и, сжавшись, будто ей вдруг стало холодно, спрятала руки под кофточку.

Олесь понял: свое главное она сказала. Теперь нужно сказать ему. Но после услышанного еще тяжелее сообщить, что ему необходимо уйти от нее сейчас же. Немедленно.

Закапризничала малышка, захотела спать. Ольга пошла укладывать ее.

Олесь остался один за столом, с тревогой думая, что никак не может решиться выполнить распоряжение. Начал убеждать себя, что это задание, приказ и он обязан выполнить его!

Света не засыпала, звала его:

— Ты-та! Ты-та!

Странно, почему она так зовет его? Что это значит на ее языке? «Папа» или «дядя»?

Он не шел и не отзывался.

Тогда позвала Ольга:

— Она не засыпает без тебя. Так каждый вечер. Иди покачай.

Они сидели на кровати в полутьме, свет падал в открытую дверь спаленки, и оба держались за качалку, руки их соприкасались; в плетеной качалке, казалось, звенела каждая пересохшая лозинка, словно далекая жалейка.

Успокоенная его присутствием, девочка пропела себе «Котика» и скоро уснула.

Тогда Ольга стремительно обняла его, горячо зашептала:

— Саша, миленький, родненький! Не оставляй меня! Я боюсь одна. Я не могу без тебя. Я не буду мешать тебе. Я их тоже ненавижу. Хочешь, буду помогать тебе? Во всем буду помогать, я смелая, ты знаешь, я ничего не боюсь. Нужно будет умереть — я умру за тебя… вместе с тобой… как хочешь. Не уходи, Саша, нареченный мой. Богом нареченный…

Она плакала.

Олесь никогда не видел таких безутешных слез, не слышал такого отчаянного плача и не думал, что она может быть столь растерянной, беспомощной. Пораженный, растроганный, обрадованный и испуганный тем, что теперь будет еще тяжелее оставить этот дом, он гладил ее по голове, как маленькую, и целовал мокрые, соленые глаза, горячие губы.

Олесь проснулся от тревожного сновидения. Фашисты вешали детей. И самое жуткое было не в самом злодействе, а в том, что дети не понимали, что происходит, принимали это за игру и весело смеялись, показывая пальчиком на тех, кого уже повесили. А вокруг стояли взрослые, целая толпа, тесной стеной, неподвижно, в безмолвии; он хотел пробиться через толпу, но не мог, хотел закричать, но у него пропал голос. Все вокруг застыло, онемело, оглохло, только слышно было, как смеются дети.

Обливаясь холодным потом, не сразу сообразил, что проснулся. Вокруг темнота. Шумело в ушах — так колотилось сердце.

Потом он почувствовал Ольгино дыхание, она лежала рядом. По тому, как тихо она дышит, понял, что не спит, может, так и не уснула всю ночь. Легонько дотронулся до ее руки. Она прошептала:

— Спи. Рано еще.

Олесю стало стыдно за свою вчерашнюю слабость. Не нужно было оставаться на ночь, это лишь попытка обмануть самого себя и ее, она, наверное, думает, что уговорила его, покорила. Нет, уговорить его нельзя. У него приказ, и теперь, он уже твердо убежден, что это правильный приказ, таков закон конспирации. Нельзя больше оттягивать разговор. Кстати, теперь, утром, все выглядит значительно проще. И он спокойно сказал:

— На рассвете я пойду, Ольга. Пойми. Так нужно. Ради Светиной безопасности. И ради дела. Но я буду в Минске. Рядом. Мы будем встречаться.

Боялся, что она снова заплачет, снова начнет просить, — женских слез он боялся. Ольга молчала. Долго. Потом нашла его руку и сжала пальцы. Олесь думал, как проститься так, чтобы не раскиснуть самому, не расстроить ее. Чтобы без слез. Но Ольга опять удивила его. Сказала как о чем-то обыденном:

— Передай Командиру, что я согласна на его предложение.

IX

Первое поручение Ольге дал сам Командир. Как-то само собой получилось, что она стала звать человека, имевшего столько имен, почтительно и высоко — Командир.

Она ждала с нетерпением, когда и кто к ней обратится. Боялась, что совсем не обратятся. Командир мог обидеться, да и Олесь, неизвестно, сообщил ли о ее согласии, сказал же, что оставляет дом ради ее и Светиной безопасности. А ей с каждым днем все сильнее хотелось быть им нужной. И уже не только потому, что это вселяло надежду встречаться с Олесем, но и по какой-то другой причине, не личной, по велению иного чувства, которое она еще не совсем осмыслила.

На продовольственный рынок Ольга теперь выходила редко. Продукты дорожали, горожане почти не выносили их, а крестьяне приезжать боялись. У нее были запасы, и она мудро рассудила, что все, что может полежать, не испортится, лучше сохранить подольше. Однако картошку и свеклу дольше весны держать не будешь. Конечно, можно продать и весной, цена наверняка возрастет, ведь тогда людям нужно будет и есть, и сажать ее, картошку. Но без привычного занятия ей становилось скучно, особенно теперь. В конце концов, это была ее стихия, ее выход в свет, ее общественная деятельность — все что угодно. Ее подмывало появляться на рынке хотя бы раз в неделю, очутиться в центре внимания торговок, покупателей, полицейских, покричать, пошуметь, поторговаться, послушать городские новости.

В тот день она торговала сваренной в мундире картошкой и свеклой. Долгие и суровые рождественские морозы наконец отступили, природа будто смилостивилась. Была оттепель, сыпал снег, очертания домов и людей в нем расплывались, затуманивались. Но Ольга Командира узнала издалека, как только он вышел из-за бывшего мясного павильона, превращенного сейчас в отхожее место, потому что от бомбы, упавшей в начале войны, часть стены обрушилась.

У Ольги тревожно и радостно забилось сердце. Не прошел бы мимо! Сдвинула со лба теплый платок, открыла лицо, подняла голову, подставив горячке щеки снежинкам. Теперь он не мог не узнать ее. Но понимала: если он пройдет мимо, то и ей нужно молчать, не показывать, что знает его. Ее почти обрадовало, что он опять в том же кожушке, вызвавшем когда-то ее зависть. Но кожушок еще больше утратил свою элегантность, загрязнился, да и у Командира был совсем не тот вид. Лицо изможденное, худое. Только глаза глядят по-прежнему весело, даже как-то по-мальчишески озорно, не пропускают ни одного встречного, осматривают и молодых женщин, и немецких солдат, и старую нищенку, протягивающую руку. Нищенке он что-то дал, потом поговорил с полицейским, как с хорошим знакомым. Наблюдая их разговор, Ольга подумала, что к ней он не подойдет, и… волновалась так, будто от того, подойдет ли он, зависит вся ее жизнь.

Забыла обо всех предосторожностях, следила только за ним. Засияла, как невеста, когда он приблизился и просто сказал:

— Привет, красавица. Угостишь горячими драниками?

Ольга засмеялась громко, на всю рыночную площадь.

— Опоздал ты, нет больше драников. Теперь их с руками оторвали бы. Картошка теплая в мундире. Хочешь?

— А соль есть?

— Для такого пана найду щепотку. Соль теперь как сало.

Ольга наклонилась над саночками, на которых стоял большой чугун, завернутый в старый ватник. Командир присел, будто хотел посмотреть, откуда она достает картошку, и под прилавком тихо сказал:

— Поклон от Саши.

Ольга встрепенулась, но не выпрямилась, продолжала доставать картошку со дна, где она была теплее.

— Как он?

— О, герой!

— Позволь нам встретиться.

— Я? — удивился он.

— А кто же?